Рассказы Л.Кассиля. Рассказ об отсутствующем

Рассказы

Л.А. Кассиль

РАССКАЗ ОБ ОТСУТСТВУЮЩЕМ

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу.

Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился.

Разрешите обратиться?

Пожалуйста.

Товарищ командующий... И вот вы, товарищи,- заговорил прерывающимся голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень взволнован.- Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблескивал золотой ободок ордена, и обвел зал просительными глазами.

Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

Говорите,- сказал командующий.

Просим! - откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

Вы, наверное, слышали, товарищи,- так начал он,- какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из минометов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берет нас своими клещами за горло. Вывод ясен - надо пробиваться окольным путем.

А где он - этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: "Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щелка имеется. Если найдем - проскочим". Я, значит, сразу вызвался. "Дозвольте, говорю, мне попробовать, товарищ лейтенант?"

Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку, должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни - кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи.

Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. "Хорошо, говорит, товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?"

Вывел меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. "Ну, Коля, говорит, давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля...

Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие..." -

"Ладно, говорю, Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну, а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале..."

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону - нет, не пробиться: густым огнем немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака - кустарник, и за ним - дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан - видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и

подмывает... Взял я колючую былинку да и покорябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

Ты что тут? - говорю я.

Я,- говорит,- корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет...

Только вы, дядя, не верьте... Это я все вру... пробую так. Дядя,- говорит,- вы от наших отбились?

А это кто такие ваши? - спрашиваю.

Ясно, кто - Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

А ну, иди сюда,- говорю.- Расскажи, что тут в твоей местности делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперед, съехал мальчонка лет тринадцати.

И откуда,- говорю,- ты все это знаешь?

Как,- говорит,- откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

Для чего же наблюдаешь?

Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня.

Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага, в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо.

Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

Вот это так дало! - говорит.- Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя,- говорит,- погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу - из разорванного сапога кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:

Дядя,- говорит,- сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово!

Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

Побледнел он так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого блестят. "Что он такое задумал?" - соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами - на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу... Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: "Стой!.. Стоять!Не ходить дальше!"

Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

Ты что такое тут делал?

Я, дяденька, корову ищу,- донесся до меня голос моего дружка,- хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?

Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

Дяденька, я корову ищу,- стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка.

И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.

Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! - закричал немец.

Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я... После уже ничего не помню. Помню только - когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.

Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло... И есть у меня еще одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного - героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы - люди славных боев, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому неведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочной на босой ноге...

ПРИМЕЧАНИЯ

Это одно из самых первых произведений советской литературы, запечатлевших подвиг юного героя Великой Отечественной войны, отдавшего свою жизнь для спасения жизни других людей. Этот рассказ написан на основе настоящего события, о котором говорилось в письме, присланном в Радиокомитет. Лев Кассиль работал тогда на радио и, прочитав это письмо, сразу написал рассказ, который вскоре же был передан по радио и вошел в сборник рассказов писателя "Есть такие люди", вышедший в Москве в издательстве "Советский писатель" в 1943 году, а также в сборник "Обыкновенные ребята" и др. По радио он передавался неоднократно.

ЛИНИЯ СВЯЗИ

Памяти сержанта Новикова

Лишь несколько кратких информационных строк было напечатано в газетах об этом. Я не стану повторять их вам, потому что все, кто читал это сообщение, запомнили его навсегда. Нам неизвестны подробности, мы не знаем, как жил человек, совершивший этот подвиг. Мы знаем только, как кончилась его жизнь. Товарищам его в лихорадочной спешке боя некогда было записывать все обстоятельства того дня. Придет еще время, когда героя воспоют в балладах, вдохновенные страницы будут охранять бессмертие и славу этого поступка. Но каждый из нас, прочитавших коротенькое, скупое сообщение о человеке и его подвиге, захотел сейчас же, ни на минуту не откладывая, ничего не дожидаясь, представить, как все это свершилось... Пусть меня поправят потом те, кто участвовал в этом бою, может быть, я не совсем точно представляю себе обстановку или прошел мимо каких-то деталей, а что-то прибавил от себя, но я расскажу

обо всем так, как увидело поступок этого человека мое воображение, взволнованное пятистрочной газетной заметкой.

Я увидел просторную снежную равнину, белые холмы и редкие перелески, сквозь которые, шурша о ломкие стебли, мчался морозный ветер. Я расслышал надсадный и охрипший голос штабного телефониста, который, ожесточенно вертя рукоятку коммутатора и нажимая кнопки, тщетно вызывал часть, занимавшую отдаленный рубеж. Враг окружал эту часть. Надо было срочно связаться с ней, сообщить о начавшемся обходном движении противника, передать с командного пункта приказ о занятии другого рубежа, иначе - гибель... Пробраться туда было невозможно. На пространстве, которое отделяло командный пункт от ушедшей далеко вперед части, сугробы лопались, словно огромные белые пузыри, и вся равнина пенилась, как пенится и бурлит взбугренная поверхность закипевшего молока.

Немецкие минометы били по всей равнине, взметая снег вместе с комьями земли. Вчера ночью через эту смертную зону связисты проложили кабель. Командный пункт, следя за развитием боя, слал по этому проводу указания, приказы и получал ответные сообщения о том, как идет операция. Но вот сейчас, когда требовалось немедленно изменить обстановку и отвести передовую часть на другой рубеж, связь внезапно прекратилась. Напрасно бился над своим аппаратом, припадая ртом к трубке, телефонист:

Двенадцатая!.. Двенадцатая!.. Ф-фу... - Он дул в трубку.- Арина! Арина!.. Я - Сорока!.. Отвечайте... Отвечайте!.. Двенадцать восемь дробь три!.. Петя! Петя!.. Ты меня слышишь? Дай отзыв, Петя!.. Двенадцатая! Я - Сорока!.. Я - Сорока! Арина, вы слышите нас? Арина!..

Связи не было.

Обрыв,- сказал телефонист.

И вот тогда человек, который только вчера под огнем прополз всю равнину, хоронясь за сугробами, переползая через холмы, зарываясь в снег и волоча за собой телефонный кабель, человек, о котором мы прочли потом в газетной заметке, поднялся, запахнул белый халат, взял винтовку, сумку с инструментами и сказал очень просто:

Я пошел. Обрыв. Ясно. Разрешите?

Я не знаю, что говорили ему товарищи, какими словами напутствовал его командир. Все понимали, на что решился человек, отправляющийся в проклятую зону...

Провод шел сквозь разрозненные елочки и редкие кусты. Вьюга звенела в осоке над замерзшими болотцами. Человек полз. Немцы, должно быть, вскоре заметили его. Маленькие вихри от пулеметных очередей, курясь, затанцевали хороводом вокруг. Снежные смерчи разрывов подбирались к связисту, как косматые призраки, и, склоняясь над ним, таяли в воздухе.

Его обдавало снежным прахом. Горячие осколки мин противно взвизгивали над самой головой, шевеля взмокшие волосы, вылезшие из-под капюшона, и, шипя, плавили снег совсем рядом...

Он не слышал боли, но почувствовал, должно быть, страшное онемение в правом боку и, оглянувшись, увидел, что за ним по снегу тянется розовый след. Больше он не оглядывался. Метров через триста он нащупал среди вывороченных обледенелых комьев земли колючий конец провода. Здесь прерывалась линия. Близко упавшая мина порвала провод и далеко в сторону отбросила другой конец кабеля. Ложбинка эта вся простреливалась минометами. Но надо было отыскать другой конец оборванного провода,

проползти до него, снова срастить разомкнутую линию.

Грохнуло и завыло совсем близко. Стопудовая боль обрушилась на человека, придавила его к земле. Человек, отплевываясь, выбрался из-под навалившихся на него комьев, повел плечами. Но боль не стряхивалась, она продолжала прижимать человека к земле. Человек чувствовал, что на него наваливается удушливая тяжесть. Он отполз немного, и, наверное, ему показалось, что там, где он лежал минуту назад, на пропитанном кровью снегу, осталось все, что было в нем живого, а он двигается уже отдельно от самого себя. Но как одержимый он карабкался дальше по склону холма.

Он помнил только одно - надо отыскать висящий где-то там, в кустах, конец провода, нужно добраться до него, уцепиться, подтянуть, связать. И он нашел оборванный провод. Два раза падал человек, прежде чем смог приподняться. Что-то снова жгуче стегнуло его по груди, он повалился, но опять привстал и схватился за провод. И тут он увидел, что немцы приближаются. Он не мог отстреливаться: руки его были заняты... Он стал тянуть проволоку на себя, отползая назад, но кабель запутался в кустах.

Тогда связист стал подтягивать другой конец. Дышать ему становилось все труднее и труднее. Он спешил. Пальцы его коченели...

И вот он лежит неловко, боком на снегу и держит в раскинутых, костенеющих руках концы оборванной линии. Он силится сблизить руки, свести концы провода вместе. Он напрягает мышцы до судорог. Смертная обида томит его. Она горше боли и сильнее страха... Всего лишь несколько сантиметров разделяют теперь концы провода. Отсюда к переднему краю обороны, где ожидают сообщения отрезанные товарищи, идет провод... И назад, к командному пункту, тянется он. И надрываются до хрипоты телефонисты... А спасительные слова помощи не могут пробиться через эти несколько сантиметров проклятого обрыва! Неужели не хватит жизни, не будет уже времени соединить концы провода? Человек в тоске грызет снег зубами. Он силится встать, опираясь на локти. Потом он зубами зажимает один конец кабеля и в исступленном усилии, перехватив обеими руками другой провод, подтаскивает его ко рту. Теперь не хватает не больше сантиметра. Человек уже ничего не видит. Искристая тьма выжигает ему глаза. Он последним рывком дергает провод и успевает закусить его, до

боли, до хруста сжимая челюсти. Он чувствует знакомый кисловато-соленый вкус и легкое покалывание языка. Есть ток! И, нашарив винтовку помертвевшими, но теперь свободными руками, он валится лицом в снег, неистово, всем остатком своих сил стискивая зубы. Только бы не разжать... Немцы, осмелев, с криком набегают на него. Но опять он наскреб в себе остатки жизни, достаточные, чтобы приподняться в последний раз и выпустить в близко сунувшихся врагов всю обойму... А там, на командном пункте, просиявший телефонист кричит в трубку:

Да, да! Слышу! Арина? Я - Сорока! Петя, дорогой! Принимай: номер восемь по двенадцатому.

Человек не вернулся обратно. Мертвый, он остался в строю, на линии. Он продолжал быть проводником для живых. Навсегда онемел его рот.

Но, пробиваясь слабым током сквозь стиснутые его зубы, из конца в конец поля сражения неслись слова, от которых зависели жизни сотен людей и результат боя. Уже отомкнутый от самой жизни, он все еще был включен в ее цепь. Смерть заморозила его сердце, оборвала ток крови в оледеневших сосудах. Но яростная предсмертная воля человека торжествовала в живой связи людей, которым он остался верен и мертвый.

Когда в конце боя передовая часть, получив нужные указания, ударила немцам во фланг и ушла от окружения, связисты, сматывая кабель, наткнулись на человека, полузанесенного поземкой. Он лежал ничком, уткнувшись лицом в снег. В руке его была винтовка, и окоченевший палец застыл на спуске. Обойма была пуста. А поблизости в снегу нашли четырех убитых немцев. Его приподняли, и за ним, вспарывая белизну сугроба, потащился прикушенный им провод. Тогда поняли, как была восстановлена линия связи во время боя...

Так крепко были стиснуты зубы, зажавшие концы кабеля, что пришлось обрезать провод в углах окоченевшего рта. Иначе не освободить было человека, который и после смерти стойко нес службу связи. И все вокруг молчали, стиснув зубы от боли, пронявшей сердце, как умеют молчать в горе русские люди, как молчат они, если попадают, обессиленные от ран, в лапы "мертвоголовых",- наши люди, у которых никакой мукой, никакими пытками не разжать стиснутых зубов, не вырвать ни слова, ни стона, ни закушенного провода.

ПРИМЕЧАНИЯ

Рассказ написан в начале войны и посвящен памяти сержанта Новикова, о подвиге которого говорилось в одном из фронтовых сообщений той поры.

Тогда же рассказ был передан по радио и напечатан в сборнике рассказов Льва Кассиля, изданном в 1942 году в библиотеке журнала "Огонек".

Сборник так и назывался - "Линия связи".

ЗЕЛЕНАЯ ВЕТОЧКА

На Западном фронте мне пришлось некоторое время жить в землянке техника-интенданта Тарасникова. Он работал в оперативной части штаба гвардейской бригады. Тут же, в землянке, помещалась его канцелярия.

Трехлинейная лампешка освещала низкий сруб. Пахло свежим тесом, земляной сыростью и сургучом. Сам Тарасников, невысокий, болезненного вида молодой человек со смешными рыжими усиками и желтым, обкуренным ртом, встретил меня вежливо, но не слишком приветливо.

Устроитесь вот тут,- сказал он мне, указывая на топчан и тотчас снова склоняясь над своими бумагами.- Сейчас вам подстелят палатку. Надеюсь, моя контора вас не стеснит? Ну и вы, рассчитываю, тоже особенно мешать нам не будете. Условимся так. Присаживайтесь пока.

И я стал жить в подземной канцелярии Тарасникова.

Это был очень беспокойный, необычайно дотошный и придирчивый работяга. Целые дни он надписывал и заклеивал пакеты, припечатывал их сургучом, согретым над лампой, рассылал какие-то донесения, принимал бумаги, перечерчивал карты, стучал одним пальцем на заржавленной машинке, тщательно выбивая каждую букву. По вечерам его мучили приступы лихорадки, он глотал акрихин, но лечь в госпиталь категорически отказывался:

Что вы, что вы! Куда же я уйду? Да тут все дело без меня станет! Все на мне и держится. На день мне уйти - так потом год не распутаешься тут...

Поздно ночью, вернувшись с переднего края обороны, засыпая на своем топчане, я все еще видел за столом усталое и бледное лицо Тарасникова, освещенное огнем лампы, деликатно, ради меня, приспущенным, и укутанное табачным туманом. От глиняной печурки, сложенной в углу, шел горячий чад. Усталые глаза Тарасникова слезились, но он продолжал надписывать и заклеивать пакеты. Потом он вызывал связного, который дожидался за плащ-палаткой, повешенной у входа в нашу землянку, и я слышал следующий разговор.

Кто из пятого батальона? - спрашивал Тарасников.

Я из пятого батальона,- отвечал связной.

Примите пакет... Вот. Возьмите его в руки. Так. Видите, написано здесь: "Срочно". Следовательно, доставить немедленно. Вручить лично командиру. Понятно? Не будет командира - передадите комиссару. Комиссара не будет - разыщите. Больше никому не передавать. Ясно? Повторите.

Доставить пакет срочно,- как на уроке, однотонно повторял связной.- Лично командиру, если не будет - комиссару, если не будет - отыскать.

Правильно. В чем понесете пакет?

Да уж обыкновенно... Вот тут, в кармане.

Покажите ваш карман.- И Тарасников подходил к высокому связному, становился на цыпочки, просовывал руку под плащ-палатку, за пазуху шинели, и проверял, нет ли прорех в кармане.

Так, в порядке. Теперь учтите: пакет секретный. Следовательно, если попадетесь противнику, что будете делать?

Да что вы, товарищ техник-интендант, зачем же я буду попадаться!

Попадаться незачем, совершенно верно, но я вас спрашиваю: что будете делать, если попадетесь?

Да я сроду никогда не попадусь...

А я вас спрашиваю, если? Так вот, слушайте. Если что, опасность какая, так содержимое съешьте, не читая. Конверт разорвать и бросить. Ясно? Повторите.

В случае опасности конверт разорвать и бросить, а что посередке - съесть.

Правильно. Через сколько времени вручите пакет?

Да тут минут сорок и идти всего.

Точнее прошу.

Да так, товарищ техник-интендант, я считаю, не больше пятидесяти минут пройду.

Да через час-то уж наверняка доставлю.

Так. Заметьте время.- Тарасников щелкал огромными кондукторскими часами.- Сейчас двадцать три пятьдесят. Значит, обязаны вручить не позднее ноль пятьдесят минут. Ясно? Можете идти.

И этот диалог повторялся с каждым посыльным, с каждым связным.

Покончив со всеми пакетами, Тарасников укладывался. Но и во сне он продолжал учить связных, обижался на кого-то, и часто ночью меня будил его громкий суховатый, отрывистый голос:

Как стоите? Вы куда пришли? Это вам не парикмахерская, а канцелярия штаба! - четко говорил он во сне.

Почему вошли, не доложившись? Выйдите и войдите еще раз. Пора научиться порядку. Так. Погодите. Видите, человек ест? Можете обождать, у вас не срочный пакет. Дайте человеку поесть... Распишитесь... Время отправления... Можете идти. Вы свободны...

Я тормошил его, пытаясь разбудить. Он вскакивал, смотрел на меня мало осмысленным взглядом и, снова повалившись на койку, прикрывшись шинелью, мгновенно погружался в свои штабные сны. И опять принимался быстро говорить.

Все это было не очень приятно. И я уже подумывал, как бы мне перебраться в другую землянку. Но однажды вечером, когда я вернулся в нашу халупку, основательно промокнув под дождем, и сел на корточки перед печкой, чтобы растопить ее, Тарасников встал из-за стола и подошел ко мне.

Тут, значит, получается так,- сказал он несколько виновато.- Я, видите ли, решил временно не топить печки. Давайте деньков пять воздержимся. А то, знаете, печка угар дает, и это, видимо, отражается на ее росте... Плохо на нее воздействует.

Я, ничего не понимая, смотрел на Тарасникова:

На чьем росте? На росте печки?

При чем же тут печка? - обиделся Тарасников.- Я, по-моему, выражаюсь достаточно ясно. Этот самый чад, он, видно, плохо действует...

Она совсем расти перестала.

Да кто расти перестал?

А вы что же, до сих пор не обратили внимания? - уставившись на меня с негодованием, закричал Тарасников.- А это что? Не видите? - И он с внезапной нежностью поглядел на низкий бревенчатый потолок нашей землянки.

Я привстал, поднял лампу и увидел, что толстый кругляш вяза в потолке пустил зеленый росток. Бледненький и нежный, с зыбкими листочками, он протянулся под потолок. В двух местах его поддерживали белые тесемочки, приколотые кнопками к потолочине.

Понимаете? - заговорил Тарасников.- Все время росла. Такая славная веточка вымахнула. А тут стали мы с вами топить часто, а ей, видно, не нравится. Я вот тут зарубочки делал на бревне, и даты у меня проставлены. Видите, как сперва быстро росла. Иной день по два сантиметра вытягивала. Даю вам честное благородное слово! А как стали мы с вами чадить тут, вот уже три дня не наблюдаю роста. Так ей и захиреть недолго. Давайте уж воздержимся. И курить бы надо поменьше. Стебелечек-то нежненький, на него все влияет. А меня, знаете, интересует: доберется он до выхода? А? Ведь так, чертенок, и тянется поближе к воздуху, где солнце, чует из-под земли.

И мы легли спать в нетопленной, сырой землянке. На другой день я, чтобы снискать расположение Тарасникова, сам уже заговорил с ним о его веточке.

Ну как,- спросил я, сбрасывая с себя мокрую плащ-палатку,- растет?

Тарасников выскочил из-за стола, посмотрел мне внимательно в глаза, желая проверить, не смеюсь ли я над ним, но, увидев, что я говорю серьезно, с тихим восторгом поднял лампу, отвел ее чуточку в сторону, чтобы не закоптить свою веточку, и почти шепотом сообщил мне:

Представьте себе, почти на полтора сантиметра вытянулась. Я же говорил, топить не надо. Просто удивительное это явление природы!..

Ночью немцы обрушили на наше расположение массированный артиллерийский огонь. Я проснулся от грохота близких разрывов, выплевывая землю, которая от сотрясения обильно посыпалась на нас сквозь бревенчатый потолок. Тарасников тоже проснулся и зажег лампочку. Все ухало, дрожало и тряслось вокруг нас. Тарасников поставил лампочку на середину стола, откинулся на койке, заложив руки за голову:

Я так думаю, что большой опасности нет. Не повредит ее? Конечно, сотрясение, но тут над нами три наката. Разве уж только прямое попадание. А я ее, видите, подвязал. Словно предчувствовал...

Я с интересом поглядел на него.

Он лежал, запрокинув голову на подложенные за затылок руки, и с нежной заботой смотрел на зеленый слабенький росточек, вившийся под потолком. Он просто забыл, видимо, о том, что снаряд может обрушиться на нас самих, разорваться в землянке, похоронить нас заживо под землей. Нет, он думал только о бледной зеленой веточке, протянувшейся под потолком нашей халупы. Только за нее беспокоился он.

И часто теперь, когда я встречаю на фронте и в тылу взыскательных, очень занятых, суховатых на первый взгляд, малоприветливых как будто людей, я вспоминаю техника-интенданта Тарасникова и его зеленую веточку.

Пусть грохочет огонь над головой, пусть промозглая сырость земли проникает в самые кости, все равно - лишь бы уцелел, лишь бы дотянулся до солнца, до желанного выхода робкий, застенчивый зеленый росток.

И кажется мне, что есть у каждого из нас своя заветная зеленая веточка. Ради нее готовы мы перенести все мытарства и невзгоды военной поры, потому что твердо знаем: там, за выходом, завешенным сегодня отсыревшей плащ-палаткой, солнце непременно встретит, согреет и даст новые силы дотянувшейся, нами выращенной и сбереженной ветке нашей.

ПРИМЕЧАНИЯ

Написан в начале войны на основе личных фронтовых впечатлений писателя. Рассказ посвящен С. Л. С., то есть Светлане Леонидовне Собиновой, жене писателя. Напечатан был в сборнике "Есть такие люди", М., 1943, и в других сборниках Л. Кассиля.

ВСЕ ВЕРНЕТСЯ

Человек забыл все. Кто он? Откуда? Ничего не было - ни имени, ни прошлого. Сумрак, густой и вязкий, обволакивал его сознание. Окружающие не могли помочь ему. Они сами ничего не знали о раненом. Его подобрали в одном из районов, очищенных от немцев; его нашли в промерзшем подвале тяжело избитым, метавшимся в бреду. Документов при нем не оказалось.

Раненые красноармейцы, брошенные немцами в один подвал вместе с ним, тоже не знали, кто он такой... Его отправили с эшелоном в глубокий тыл, поместили там в госпиталь. На пятый день, еще в дороге, он пришел в себя. Но когда спросили его, из какой он части, как его фамилия, он растерянно оглядел сестер и военврача, так напряженно свел брови, что побелела кожа в морщине на лбу, и проговорил вдруг глухо, медленно и безнадежно:

Не знаю я ничего... забыл я все. Это что же такое, товарищи? А, доктор? Как же теперь? Куда ж делось все? Запамятовал все как есть... Как же теперь?..

Он беспомощно посмотрел на доктора, схватился обеими руками за стриженую голову, нащупал бинт и боязливо отнял руки.

Ну, выскочило, все как есть выскочило. Вот вертится тут,- он покрутил пальцем перед своим лбом,- а как к нему повернешься, так оно и уплывет... Что же это со мной сделалось, доктор?

Вы успокойтесь, успокойтесь,- стал уговаривать его молодой врач Аркадий Львович и подал знак сестре, чтобы та вышла,- все пройдет, все вспомните, все вернется. Только не волноваться, не волноваться. Оставьте свою голову в покое, дадим отпуск памяти. А пока, разрешите, мы вас зачислим товарищем Непомнящим. Можно?

Так и над койкой надписали: "Непомнящий. Ранение головы, повреждение затылочной кости, многоместные ушибы тела..."

Молодого врача очень заинтересовал редкий случай такого тяжелого поражения памяти. Он внимательно следил за Непомнящим. Как терпеливый следопыт, он по отрывочным словам больного, по рассказам раненых, подобранных вместе с ним, постепенно добрался до истоков болезни.

Это человек с огромной волей,- говорил врач начальнику госпиталя.- Я понимаю, как все это произошло. Немцы его допрашивали, пытали. А он ничего не хотел сообщить им. Он старался как бы забыть все, что ему было известно. Характерно: один из красноармейцев, из тех, что были при том допросе, рассказал потом, что Непомнящий так и отвечал немцам: "Ничего не знаю. Не помню..." Дело рисуется мне в таком виде: он запер на ключ свою память в тот час и ключ закинул подальше. Он заставил себя на допросе забыть все, что могло интересовать немцев, все, что он знал. Но его безжалостно били по голове и на самом деле отшибли память. В результате - полная амнезия. Но я уверен, что у него все восстановится. Громадная воля! Она заперла память на ключ, она и отомкнет ее.

Молодой врач подолгу беседовал с Непомнящим. Он осторожно переводил разговор на темы, которые могли бы что-то напомнить больному. Он говорил о женах, которые писали другим раненым, рассказывал о детях. Но Непомнящий оставался безучастным. Иногда в памяти оживала острая боль, которая вспыхивала в перебитых суставах. Боль возвращала его к чему-то, не совсем забытому. Он видел перед собой тускло светящую лампочку в избе, вспоминал, что у него о чем-то упорно и жестоко допытывались, а он не отвечал. И его били, били... Но, как только он пытался сосредоточиться, эта сцена, слабо освещенная в сознании огоньком коптящей лампы, разом туманилась, все оставалось неразглядимым, сдвигалось куда-то в сторону от сознания, подобно тому, как исчезает, неуловимо прячась от взора, пятнышко, только что плававшее перед глазами. Все случившееся казалось Непомнящему ушедшим в конец длинного, плохо освещенного коридора. Он пытался войти в этот узкий проход, протиснуться в глубь его как можно дальше, но туннель становился все уже, все душнее. Раненый глох и задыхался во мраке. Тяжелые головные боли были результатом этих усилий.

Доктор попробовал читать Непомнящему газеты, но раненый начинал тяжело ворочаться, и врач понял, что он бередит какие-то самые больные места пораженной памяти. Тогда врач решил попробовать другие, более безобидные способы. Он принес где-то раздобытые святцы и подряд прочел вслух Непомнящему все имена: Агафон, Агамемнон, Аггей, Анемподист... Непомнящий выслушал все святцы с одинаковым равнодушием и не откликнулся ни на одно имя. Врач решил испытать еще одно, придуманное им средство. Однажды он пришел к Непомнящему, который уже вставал с постели, и принес ему военную гимнастерку, брюки, сапоги. Взяв выздоравливающего за руку, доктор повел его за собой по коридору, внезапно остановился у одной из дверей и резко распахнул ее. Перед Непомнящим блеснуло высокое трюмо. Худой человек в военной гимнастерке и сапогах походного образца, коротко остриженный, уставился на вошедшего из зеркала.

Ну, как? - спросил врач.- Не узнаете?

Нет,- отрывисто сказал Непомнящий, вглядываясь в зеркало,- личность незнакомая. Новый, что ли? - И он стал беспокойно оглядываться, ища глазами человека, который отражался в зеркале.

К Новому году начали прибывать в госпиталь посылки с гостинцами. Стали готовить елку. Аркадий Львович умышленно вовлек в дело Непомнящего. Врач рассчитывал, что милая возня с игрушками, мишурой и сверкающими шарами, душистый запах хвои породят у все позабывшего человека хоть какие-то воспоминания о днях, которые всеми людьми запоминаются на долгую жизнь и, пока живет сознание, искрятся в нем, как блестки, прячущиеся в елочных ветвях. Непомнящий аккуратно наряжал елку. Послушно, не улыбаясь, развешивал он на смолистых ветках безделушки, но все это ему ничего не напоминало.

Рано утром Аркадий Львович пришел к Непомнящему. Больной еще спал. Врач осторожно поправил на нем одеяло, подошел к окну и открыл большую форточку-фрамугу. Было половина восьмого, и мягкий ветерок оттепели принес снизу, из-под холма, гудок густого, бархатного тона. Это звал на работу один из ближайших заводов. Он то гудел в полную мощь, то как будто утихал чуточку, подчиняясь взмахам ветра, как мановениям невидимой дирижерской руки; вторя ему, откликнулись соседние заводы, а потом затрубили дальние гудки на рудниках...

И внезапно Непомнящий сел на койке.

Час который? - спросил он озабоченно, не открывая глаз, но спуская ноги с койки.- Уже наш гудел? Ох ты, черт, проспал я...

Он потер слипшиеся веки, крякнул, помотал головой, сгоняя сон, потом вскочил и стал ворошить госпитальный халат. Он взрыл всю постель, ища одежду. Ворчал, что задевал куда-то гимнастерку и брюки. Аркадий Львович вихрем вылетел из палаты и тотчас вернулся, неся костюм, в который он облачал Непомнящего в день эксперимента с зеркалом. Не глядя на врача, Непомнящий торопливо одевался, прислушивался к гудку, который все еще широко и властно входил в палату, вваливаясь через открытую фрамугу. На ходу оправляя пояс, Непомнящий побежал по коридору к выходу. Аркадий Львович последовал за ним и успел в раздевалке накинуть на плечи Непомнящего чью-то шинель. Непомнящий шел по улице, не глядя по сторонам. Не память еще, но лишь давняя привычка вела его сейчас по улице, которую он вдруг узнал. Много лет подряд каждое утро слышал он этот гудок, вскакивал в полусне с постели и тянулся к одежде. Аркадий Львович шел сперва позади Непомнящего. Он уже сообразил, что произошло. Счастливое совпадение! Раненого, как это уже не раз случалось, привезли в его родной город, и теперь он узнал гудок своего завода. Убедившись, что Непомнящий уверенно идет к заводу, врач опередил его и вбежал в табельную будку. Пожилая табельщица проходной обомлела, увидев Непомнящего.

Егор Петрович,- зашептала она,- господи боже, живой, здоровый!..

Непомнящий коротко кивнул ей:

Здорова была, товарищ Лахтина. Задержался я маленько сегодня.

Он стал рыться в карманах, беспокойно ища пропуск. Но из караульной будки вышел вахтер, что-то шепнул табельщице. Непомнящего пропустили.

И вот он пришел в свой цех и направился прямиком к своему станку. Быстро, хозяйским глазом осмотрел он станок, оглянулся, поискал глазами в молчаливой толпе рабочих, в отдалении деликатно смотревших на него, наладчика, подозвал его пальцем.

Здорово, Константин Андреевич, поправь-ка мне диск на делительной головке.

Как ни упрашивал Аркадий Львович, народу интересно было поглядеть на знаменитого фрезеровщика, так неожиданно, так необычно вернувшегося на свой завод. "Барычев тут..." - пронеслось по всем цехам. Егора Петровича Барычева считали погибшим. Давно не было никаких вестей о нем. Аркадий Львович издали присматривал за своим пациентом.

Барычев еще раз критически оглядел свой станок, одобрительно крякнул, и врач услышал, как облегченно вздохнул стоявший около него молодой парень, видимо заменявший Барычева у станка. Но вот затрубил над цехом бас заводского гудка. Егор Петрович Барычев вставил в оправку деталь, укрепил, как он всегда делал, сразу два фреза большого диаметра, пустил станок вручную, потом мягко включил подачу. Брызнула эмульсия, затопорщилась металлическая стружка. "По-своему работает, по-прежнему, по-барычевски",- с уважением шептали вокруг. Память уже вернулась рукам мастера.

Что это сегодня на всех стих какой нашел? - проговорил он, обращаясь к другу-наладчику.- Гляди-ка ты, Константин Андреевич, молодые-то наши из ранних.

Ты уж больно стар,- отшутился наладчик.- Тридцати еще не стукнуло, а тоже дедушкой заговорил. А что касаемо продукции, то у нас теперь весь цех по-барычевски работать взялся. Двести двадцать процентов даем. Сам понимаешь, тянуть не время. Как ты в действующую отбыл...

Погоди,- тихо сказал Егор Петрович и выронил из рук гаечный ключ.

Звонко ударился металл о кафель пола. На этот звук поспешил Аркадий Львович. Он увидел, как сперва побагровели, а потом медленно отошли, побелели скулы Барычева.

Костя... Константин Андреевич, доктор... а жена как? Ребята мои? Ведь я же их с первого дня не видел, как на фронт ушел...

И память ворвалась в него, обернувшись живой тоской по дому. Память ударила в сердце жгучей радостью возвращения и нестерпимой яростной обидой на тех, кто пытался у него похитить все добытое жизнью! Вернулось все.

ПРИМЕЧАНИЯ

Драматическая история, описанная в рассказе, произошла в одном госпитале на Урале вскоре после начала войны. Писатель узнал о ней от врача этого госпиталя. Тогда же рассказ был передан по радио и опубликован в сборнике Л. Кассиля "Линия связи", М., 1942.

1. Святцы - список "святых" людей, почитаемых христианской церковью, и праздников в их честь в календарном или алфавитном порядке.

У КЛАССНОЙ ДОСКИ

Про учительницу Ксению Андреевну Карташову говорили, что у нее руки поют. Движения у нее были мягкие, неторопливые, округлые, и, когда она объясняла урок в классе, ребята следили за каждым мановением руки учительницы, и рука пела, рука объясняла все, что оставалось непонятным в словах. Ксении Андреевне не приходилось повышать голос на учеников, ей не надо было прикрикивать. Зашумят в классе, она подымет свою легкую руку, поведет ею - и весь класс словно прислушивается, сразу становится тихо.

Ух, она у нас и строгая же! - хвастались ребята.- Сразу все замечает...

Тридцать два года учительствовала в селе Ксения Андреевна. Сельские милиционеры отдавали ей честь на улице и, козыряя, говорили:

Ксения Андреевна, ну как мой Ванька у вас по науке двигает? Вы его там покрепче.

Ничего, ничего, двигается понемножку,- отвечала учительница,- хороший мальчуган. Ленится вот только иногда. Ну, это и с отцом бывало. Верно ведь?

Милиционер смущенно оправлял пояс: когда-то он сам сидел за партой и отвечал у доски Ксении Андреевне и тоже слышал про себя, что малый он неплохой, да только ленится иногда... И председатель колхоза был когда-то учеником Ксении Андреевны, и директор машинно-тракторной станции учился у нее. Много людей прошло за тридцать два года через класс Ксении Андреевны. Строгим, но справедливым человеком прослыла она. Волосы у Ксении Андреевны давно побелели, но глаза не выцвели и были такие же синие и ясные, как в молодости. И всякий, кто встречал этот ровный и светлый взгляд, невольно веселел и начинал думать, что, честное слово, не такой уж он плохой человек и на свете жить безусловно стоит. Вот какие глаза были у Ксении Андреевны!

И походка у нее была тоже легкая и певучая. Девочки из старших классов старались перенять ее. Никто никогда не видел, чтобы учительница заторопилась, поспешила. А в то же время всякая работа быстро спорилась и тоже словно пела в ее умелых руках. Когда писала она на классной доске условия задачи или примеры из грамматики, мел не стучал, не скрипел, не крошился и ребятам казалось, что из мелка, как из тюбика, легко и вкусно выдавливается белая струйка, выписывая на черной глади доски буквы и цифры. "Не спеши! Не скачи, подумай сперва как следует!" - мягко говорила Ксения Андреевна, когда ученик начинал плутать в задаче или в предложении и, усердно надписывая и стирая написанное тряпкой, плавал в облачках мелового дыма.

Не заспешила Ксения Андреевна и в этот раз. Как только послышалась трескотня моторов, учительница строго оглядела небо и привычным голосом сказала ребятам, чтобы все шли к траншее, вырытой в школьном дворе. Школа стояла немножко в стороне от села, на пригорке. Окна классов выходили к обрыву над рекой. Ксения Андреевна жила при школе. Занятий не было. Фронт проходил совсем недалеко от села. Где-то рядом громыхали бои. Части Красной Армии отошли за реку и укрепились там. А колхозники собрали партизанский отряд и ушли в ближний лес за селом. Школьники носили им туда еду, рассказывали, где и когда были замечены немцы. Костя Рожков - лучший пловец школы - не раз доставлял на тот берег красноармейцам донесения от командира лесных партизан. Шура Капустина однажды сама перевязала раны двум пострадавшим в бою партизанам - этому искусству научила ее Ксения Андреевна. Даже Сеня Пичугин, известный тихоня, высмотрел как-то за селом немецкий патруль и, разведав, куда он идет, успел предупредить отряд.

Под вечер ребята собирались у школы и обо всем рассказывали учительнице. Так было и в этот раз, когда совсем близко заурчали моторы. Фашистские самолеты не раз уже налетали на село, бросали бомбы, рыскали над лесом в поисках партизан. Косте Рожкову однажды пришлось даже целый час лежать в болоте, спрятав голову под широкие листы кувшинок. А совсем рядом, подсеченный пулеметными очередями самолета, валился в воду камыш... И ребята уже привыкли к налетам.

Но теперь они ошиблись. Урчали не самолеты. Ребята еще не успели спрятаться в щель, как на школьный двор, перепрыгнув через невысокий палисад, забежали три запыленных немца. Автомобильные очки со створчатыми стеклами блестели на их шлемах. Это были разведчики-мотоциклисты. Они оставили свои машины в кустах. С трех разных сторон, но все разом они бросились к школьникам и нацелили на них свои автоматы.

Стой! - закричал худой длиннорукий немец с короткими рыжими усиками, должно быть начальник.- Пионирен? - спросил он.

Ребята молчали, невольно отодвигаясь от дула пистолета, который немец по очереди совал им в лицо.

Но жесткие, холодные стволы двух других автоматов больно нажимали сзади в спины и шеи школьников.

Шнеллер, шнеллер, бистро! - закричал фашист.

Ксения Андреевна шагнула вперед прямо на немца и прикрыла собой ребят.

Что вы хотите? - спросила учительница и строго посмотрела в глаза немцу. Ее синий и спокойный взгляд смутил невольно отступившего фашиста.

Кто такое ви? Отвечать сию минуту... Я кой-чем говорить по-русски.

Я понимаю и по-немецки,- тихо отвечала учительница,- но говорить мне с вами не о чем. Это мои ученики, я учительница местной школы. Вы можете опустить ваш пистолет. Что вам угодно? Зачем вы пугаете детей?

Не учить меня! - зашипел разведчик.

Двое других немцев тревожно оглядывались по сторонам. Один из них сказал что-то начальнику. Тот забеспокоился, посмотрел в сторону села и стал толкать дулом пистолета учительницу и ребят по направлению к школе.

Ну, ну, поторапливайся,- приговаривал он,- мы спешим...- Он пригрозил пистолетом.- Два маленьких вопроса - и все будет в порядке.

Ребят вместе с Ксенией Андреевной втолкнули в класс. Один из фашистов остался сторожить па школьном крыльце. Другой немец и начальник загнали ребят за парты.

Сейчас я вам буду давать небольшой экзамен,- сказал начальник.- Сидеть на место!

Но ребята стояли, сгрудившись в проходе, и смотрели, бледные, на учительницу.

Садитесь, ребята,- своим негромким и обычным голосом сказала Ксения Андреевна, как будто начинался очередной урок.

Ребята осторожно расселись. Они сидели молча, не спуская глаз с учительницы. Они сели, по привычке, на свои места, как сидели обычно в классе: Сеня Пичугин и Шура Капустина впереди, а Костя Рожков сзади всех, на последней парте. И, очутившись на своих знакомых местах, ребята понемножку успокоились.

За окнами класса, на стеклах которых были наклеены защитные полоски, спокойно голубело небо, на подоконнике в банках и ящиках стояли цветы, выращенные ребятами. На стеклянном шкафу, как всегда, парил ястреб, набитый опилками. И стену класса украшали аккуратно наклеенные гербарии.

Старший немец задел плечом один из наклеенных листов, и на пол посыпались с легким хрустом засушенные ромашки, хрупкие стебельки и веточки.

Это больно резнуло ребят по сердцу. Все было дико, все казалось противным привычно установившемуся в этих стенах порядку. И таким дорогим показался ребятам знакомый класс, парты, на крышках которых засохшие чернильные подтеки отливали, как крыло жука-бронзовика.

А когда один из фашистов подошел к столу, за которым обычно сидела Ксения Андреевна, и пнул его ногой, ребята почувствовали себя глубоко оскорбленными.

Начальник потребовал, чтобы ему дали стул. Никто из ребят не пошевелился.

Ну! - прикрикнул фашист.

Тихонький Сеня Пичугин неслышно соскользнул с парты и пошел за стулом. Он долго не возвращался.

Пичугин, поскорее! - позвала Сеню учительница.

Тот явился через минуту, волоча тяжелый стул с сиденьем, обитым черной клеенкой. Не дожидаясь, пока он подойдет поближе, немец вырвал у него стул, поставил перед собой и сел. Шура Капустина подняла руку:

Ксения Андреевна... можно выйти из класса?

Сиди, Капустина, сиди.- И, понимающе взглянув на девочку, Ксения Андреевна еле слышно добавила: - Там же все равно часовой.

Теперь каждый меня будет слушать! - сказал начальник.

И, коверкая слова, фашист стал говорить ребятам о том, что в лесу скрываются красные партизаны, и он это прекрасно знает, и ребята тоже это прекрасно знают. Немецкие разведчики не раз видели, как школьники бегали туда-сюда в лес. И теперь ребята должны сказать начальнику, где спрятались партизаны. Если ребята скажут, где сейчас партизаны,- натурально, все будет хорошо. Если ребята не скажут,- натурально, все будет очень плохо.

Теперь я буду слушать каждый! - закончил свою речь немец.

Тут ребята поняли, чего от них хотят. Они сидели не шелохнувшись, только переглянуться успели и снова застыли на своих партах.

По лицу Шуры Капустиной медленно ползла слеза. Костя Рожков сидел, наклонившись вперед, положив крепкие локти на откинутую крышку парты. Короткие пальцы его рук были сплетены. Костя слегка покачивался, уставившись в парту. Со стороны казалось, что он пытается расцепить руки, а какая-то сила мешает ему сделать это.

Ребята сидели молча.

Начальник подозвал своего помощника и взял у него карту.

Прикажите им,- сказал он по-немецки Ксении Андреевне,- чтобы они показали мне на карте или на плане это место. Ну, живо! Только смотрите у меня...- Он заговорил опять по-русски: - Я вам предупреждаю, что я понятен русскому языку и что вы будете сказать детей...

Он подошел к доске, взял мелок и быстро набросал план местности - реку, село, школу, лес... Чтобы было понятней, он даже трубу нарисовал на школьной крыше и нацарапал завитушки дыма.

Может быть, вы все-таки подумаете и сами скажете мне все, что надо? - тихо спросил начальник по-немецки у учительницы, вплотную подойдя к ней.- Дети не поймут, говорите по-немецки.

Я уже сказала вам, что никогда не была там и не знаю, где это.

Фашист, схватив своими длинными руками Ксению Андреевну за плечи, грубо потряс ее:

Ксения Андреевна высвободилась, сделала шаг вперед, подошла к партам, оперлась обеими руками на переднюю и сказала:

Ребята! Этот человек хочет, чтобы мы сказали ему, где находятся наши партизаны. Я не знаю, где они находятся. Я там никогда не была. И вы тоже не знаете. Правда?

Не знаем, не знаем!..- зашумели ребята.- Кто их знает, где они! Ушли в лес - и все.

Вы совсем скверные учащиеся,- попробовал пошутить немец,- не может отвечать на такой простой вопрос. Ай, ай...

Он с деланной веселостью оглядел класс, но не встретил ни одной улыбки. Ребята сидели строгие и настороженные. Тихо было в классе, только угрюмо сопел на первой парте Сеня Пичугин.

Немец подошел к нему:

Ну, ты, как звать?.. Ты тоже не знаешь?

Не знаю,- тихо ответил Сеня.

А это что такое, знаешь? - И немец ткнул дулом пистолета в опущенный подбородок Сени.

Это знаю,- сказал Сеня.- Пистолет-автомат системы "вальтер"...

А ты знаешь, сколько он может убивать таких скверных учащихся?

Не знаю. Сами считайте... - буркнул Сеня.

Кто такое! - закричал немец.- Ты сказал: сами считать! Очень прекрасно! Я буду сам считать до трех. И если никто мне не сказать, что я просил, я буду стрелять сперва вашу упрямую учительницу. А потом - всякий, кто не скажет. Я начинал считать! Раз!..

Он схватил Ксению Андреевну за руку и рванул ее к стене класса. Ни звука не произнесла Ксения Андреевна, но ребятам показалось, что ее мягкие певучие руки сами застонали. И класс загудел. Другой фашист тотчас направил на ребят свой пистолет.

Дети, не надо,- тихо произнесла Ксения Андреевна и хотела по привычке поднять руку, но фашист ударил стволом пистолета по ее кисти, и рука бессильно упала.

Алзо, итак, никто не знай из вас, где партизаны,- сказал немец.- Прекрасно, будем считать. "Раз" я уже говорил, теперь будет "два".

Фашист стал подымать пистолет, целя в голову учительнице. На передней парте забилась в рыданиях Шура Капустина.

Молчи, Шура, молчи,- прошептала Ксения Андреевна, и губы ее почти не двигались.- Пусть все молчат,- медленно проговорила она, оглядывая класс,- кому страшно, пусть отвернется. Не надо смотреть, ребята. Прощайте! Учитесь хорошенько. И этот наш урок запомните...

Я сейчас буду говорить "три"!- перебил ее фашист.

И вдруг на задней парте поднялся Костя Рожков и поднял руку:

Она правда не знает!

А кто знай?

Я знаю... - громко и отчетливо сказал Костя.- Я сам туда ходил и знаю. А она не была и не знает.

Ну, показывай,- сказал начальник.

Рожков, зачем ты говоришь неправду? - проговорила Ксения Андреевна.

Я правду говорю,- упрямо и жестко сказал Костя и посмотрел в глаза учительнице.

Костя...- начала Ксения Андреевна.

Но Рожков перебил ее:

Ксения Андреевна, я сам знаю...

Учительница стояла, отвернувшись от него, уронив свою белую голову на грудь. Костя вышел к доске, у которой он столько раз отвечал урок. Он взял мел. В нерешительности стоял он, перебирая пальцами белые крошащиеся кусочки. Фашист приблизился к доске и ждал. Костя поднял руку с мелком.

Вот, глядите сюда,- зашептал он,- я покажу.

Немец подошел к нему и наклонился, чтобы лучше рассмотреть, что показывает мальчик. И вдруг Костя обеими руками изо всех сил ударил черную гладь доски. Так делают, когда, исписав одну сторону, доску *собираются перевернуть на другую. Доска резко повернулась в своей раме, взвизгнула и с размаху ударила фашиста по лицу. Он отлетел в сторону, а Костя, прыгнув через раму, мигом скрылся за доской, как за щитом. Фашист, схватившись за разбитое в кровь лицо, без толку палил в доску, всаживая в нее пулю за пулей.

Напрасно... За классной доской было окно, выходившее к обрыву над рекой. Костя, не задумываясь, прыгнул в открытое окно, бросился с обрыва в реку и поплыл к другому берегу.

Второй фашист, оттолкнув Ксению Андреевну, подбежал к окну и стал стрелять по мальчику из пистолета. Начальник отпихнул его в сторону, вырвал у него пистолет и сам прицелился через окно. Ребята вскочили на парты. Они уже не думали про опасность, которая им самим угрожала. Их тревожил теперь только Костя. Им хотелось сейчас лишь одного - чтобы Костя добрался до того берега, чтобы немцы промахнулись.

В это время, заслышав пальбу на селе, из леса выскочили выслеживавшие мотоциклистов партизаны. Увидев их, немец, стороживший на крыльце, выпалил в воздух, прокричал что-то своим товарищам и кинулся в кусты, где были спрятаны мотоциклы. Но по кустам, прошивая листья, срезая ветви, хлестнула пулеметная очередь красноармейского дозора, что был на другом берегу...

Прошло не более пятнадцати минут, и в класс, куда снова ввалились взволнованные ребята, партизаны привели троих обезоруженных немцев. Командир партизанского отряда взял тяжелый стул, придвинул его к столу и хотел сесть, но Сеня Пичугин вдруг кинулся вперед и выхватил у него стул.

Не надо, не надо! Я вам сейчас другой принесу,

И мигом притащил из коридора другой стул, а этот задвинул за доску. Командир партизанского отряда сел и вызвал к столу для допроса начальника фашистов. А двое других, помятые и притихшие, сели рядышком на парте Сени Пичугина и Шуры Капустиной, старательно и робко размещая там свои ноги.

Он чуть Ксению Андреевну не убил,- зашептала Шура Капустина командиру, показывая на фашистского разведчика.

Не совсем точно так,- забормотал немец,- это правильно совсем не я...

Он, он! - закричал тихонький Сеня Пичугин.- У него метка осталась... я... когда стул тащил, на клеенку чернила опрокинул нечаянно.

Командир перегнулся через стол, взглянул и усмехнулся: на серых штанах фашиста сзади темнело чернильное пятно...

В класс вошла Ксения Андреевна. Она ходила на берег узнать, благополучно ли доплыл Костя Рожков. Немцы, сидевшие за передней партой, с удивлением посмотрели на вскочившего командира.

Встать! - закричал на них командир.- У нас в классе полагается вставать, когда учительница входит. Не тому вас, видно, учили!

И два фашиста послушно поднялись.

Разрешите продолжать наше занятие, Ксения Андреевна? - спросил командир.

Сидите, сидите, Широков.

Нет уж, Ксения Андреевна, занимайте свое законное место,- возразил Широков, придвигая стул,- в этом помещении вы у нас хозяйка. И я тут, вон за той партой, уму-разуму набрался, и дочка моя тут у вас... Извините, Ксения Андреевна, что пришлось этих охальников в класс ваш допустить. Ну, раз уж так вышло, вот вы их сами и порасспрошайте толком. Подсобите нам: вы по-ихнему знаете...

И Ксения Андреевна заняла свое место за столом, у которого она выучила за тридцать два года много хороших людей. А сейчас перед столом Ксении Андреевны, рядом с классной доской, пробитой пулями, мялся длиннорукий рыжеусый верзила, нервно оправлял куртку, мычал что-то и прятал глаза от синего строгого взгляда старой учительницы.

Стойте как следует,- сказала Ксения Андреевна,- что вы ерзаете? У меня ребята этак не держатся. Вот так... А теперь потрудитесь отвечать на мои вопросы.

И долговязый фашист, оробев, вытянулся перед учительницей.

ПРИМЕЧАНИЯ

Написан в первые годы войны. Передавался по радио. Впервые опубликован в сборнике Л. Кассиля "Друзья-товарищи", Свердлгиз, 1942.

ОТМЕТКИ РИММЫ ЛЕБЕДЕВОЙ

В город Свердловск приехала вместе со своей мамой девочка Римма Лебедева. Она поступила учиться в третий класс. Тетка, у которой жила теперь Римма, пришла в школу и сказала учительнице Анастасии Дмитриевне:

Вы к ней, пожалуйста, строго не подходите. Они ведь с матерью еле выбрались. Свободно могли немцам в плен попасть. На их село бомбы кидали. На нее все это очень подействовало. Я думаю, что она теперь нервная. Наверное, она не в силах нормально учиться. Вы это имейте в виду.

Хорошо,- сказала учительница,- я буду это иметь в виду, но мы постараемся, чтобы она могла учиться, как все.

На другой день Анастасия Дмитриевна пришла в класс пораньше и сказала ребятам так:

Лебедева Римма еще не приходила?.. Вот, ребята, пока ее нет, я хочу вас предупредить: девочка эта, может быть, много пережила. Они были недалеко от фронта с мамой. Их село немцы бомбили. Мы с вами должны помочь ей прийти в себя, наладить учение. Особенно много не расспрашивайте ее. Условились?

Условились! - дружно ответили третьеклассники.

Маня Петлина, первая отличница класса, усадила Римму на своей парте, рядом с собой. Мальчик, сидевший тут раньше, уступил ей свое место. Ребята давали Римме свои учебники. Маня подарила ей жестяную коробочку с красками. И третьеклассники ни о чем не расспрашивали Римму.

Но училась она неважно. Она не готовила уроков, хотя Маня Петлина помогала ей заниматься и приходила к Римме на дом, чтобы вместе с ней решить заданные примеры. Слишком заботливая тетка мешала девочкам.

Хватит вам учиться-то,- говорила она, подходя к столу, закрывала учебники и убирала Риммины тетрадки в шкаф.- Ты ее, Маня, уж совсем замучила. Она не то, что вы - дома тут сидели. Вы себя с ней не сравнивайте.

И эти теткины разговоры в конце концов подействовали на Римму. Она решила, что ей уже незачем учиться, и совсем перестала готовить уроки. А когда Анастасия Дмитриевна спрашивала, почему Римма опять не знает уроков, она говорила:

На меня тот случай очень подействовал. Я не в силах нормально учиться. У меня теперь стали нервы.

И когда Маня и подруги пробовали уговорить Римму, чтобы она училась как следует, она опять упрямо твердила:

Я почти что на самой войне была. А вы были? Нет. И не сравнивайте.

Ребята молчали. Действительно, они не были на войне. Правда, у многих из них отцы и родственники ушли в армию. Но трудно было спорить с девочкой, которая сама была довольно близко от фронта. А Римма, видя смущение ребят, стала теперь прибавлять к теткиным словам еще свои собственные. Она говорила, что ей скучно учиться и неинтересно, что она опять скоро уедет на самый фронт и поступит там в разведчицы, а всякие диктовки и арифметики ей не очень нужны.

Недалеко от школы был госпиталь. Ребята часто ходили туда. Они читали раненым вслух книги, один из третьеклассников хорошо играл на балалайке, и школьники тихим хором пели раненым "Светит месяц" и "Во поле березонька стояла". Девочки вышивали кисеты для раненых. Вообще школа и госпиталь очень сдружились. Ребята сперва не брали с собой Римму. Они боялись, что вид раненых напомнит ей что-нибудь тяжелое. Но Римма упросила, чтобы ее взяли. Она даже сама сшила табачный кисет. Правда, он у нее вышел не очень складным. И когда Римма дала кисет лейтенанту, лежавшему в палате Э 8, раненый почему-то примерил его на здоровую левую руку и спросил:

Как вас звать-то? Римма Лебедева? - и негромко пропел: Ай да Римма - молодец! Вот так мастерица! Шила раненым кисет - Вышла рукавица.

Но, увидев, что Римма покраснела и расстроилась, поспешно поймал ее за рукав своей левой, здоровой рукой и сказал:

Ничего, ничего, вы не смущайтесь, это я так, в шутку. Прекрасный кисет! Спасибо. А это даже хорошо, что и за рукавицу сойти может.Пригодится. Тем более, мне только для одной руки теперь и нужно.

И лейтенант печально кивнул на обмотанную бинтами правую руку.

А вот вы мне сослужите в дружбу,- попросил он.- У меня тоже дочка есть, во втором классе учится. Олей зовут.. Она мне письма пишет, а я вот ответа написать не могу... Рука... Может быть, сядете, возьмете карандашик? А я вам продиктую. Очень буду благодарен.

Конечно, Римма согласилась. Она гордо взяла карандаш, и лейтенант медленно продиктовал ей письмо для своей дочки Оли.

Ну, давайте поглядим, что мы тут с вами вместе насочиняли.

Он взял левой рукой листок, исписанный Риммой, прочел, нахмурился и огорченно присвистнул:

Фью!.. Это некрасиво получается. Очень уж грубые ошибки ставите. Вы в каком классе? В третьем пора уже чище писать. Нет, это не годится. Меня дочка засмеет. "Нашел, скажет, грамотеев". Она хоть и во втором классе, а уж знает, что, когда слово "дочка" пишешь, после "ч" мягкий знак совершенно не требуется.

Римма молчала, отвернувшись в сторону. Маня Петлина подскочила к самой койке лейтенанта и зашептала ему на ухо:

Товарищ лейтенант, она не в силах еще нормально учиться. Она еще не пришла в себя. На нее очень подействовало. Они почти около самого фронта с мамой были.- И она обо всем рассказала раненому.

Так,- промолвил лейтенант.- Не совсем это правильный разговор. Бедой и горем долго не хвастаются. Или уж терпят, или помочь горю-беде стараются, чтобы не стало их. Я вот за то и правую руку свою отдал, наверное, а многие и головы совсем сложили, чтобы ребята у нас учились как следует, как мы хотим, чтобы у них жизнь была по всем нашим правилам... Вот что, Римма: приходите-ка завтра после уроков на часок, потолкуем, и я вам еще письмецо продиктую,- неожиданно закончил он.

И теперь каждый день после уроков Римма приходила в палату Э 8, где лежал раненый лейтенант. И он диктовал - медленно, громко, раздельно - письма своим друзьям. Друзей, родственников и знакомых у лейтенанта было необыкновенно много. Они жили в Москве, Саратове, Новосибирске, Ташкенте, Пензе.

- "Дорогой Михаил Петрович!" Знак восклицательный, вверх дубинкой,- диктовал лейтенант.- Теперь пиши с новой строки. "Хочу знать", запятая, "как двигается..." После "т" не надо мягкого знака в данном случае... "как двигается дело у нас на заводе". Точка.

Потом лейтенант вместе с Риммой разбирал ошибки, исправлял и объяснял, почему надо писать так, а не этак. И заставлял найти на небольшой карте город, куда посылалось письмо.

Прошло еще два месяца, и однажды вечером в палату Э 8 пришла Римма Лебедева и, хитро отвернувшись, протянула лейтенанту ведомость с отметками за вторую четверть. Лейтенант внимательно проглядел все отметки.

Ого! Это порядок! - сказал он.- Молодец, Римма Лебедева: ни одного "посредственно". А по русскому и географии даже "отлично". Ну, получайте вашу грамоту! Документ почетный.

Но Римма отвела рукой протянутую ей ведомость.

Его нашли потом красноармейцы в чужой избе, недалеко от дома, где жил председатель сельсовета Суханов. Гриша был в беспамятстве. Из глубокой раны на ноге хлестала кровь.

Никто не понимал, каким образом он попал к немцам. Ведь сперва и он ушел со всеми в лесок за прудом. Что же заставило его вернуться?

Это так и осталось непонятным.

Как-то в воскресенье лутохинские ребята приехали в Москву, чтобы проведать Гришу.

Навестить своего капитана отправились четыре форварда из школьной команды "Восход", вместе с которыми еще этим летом Гриша составлял знаменитую пятерку нападения. Сам капитан играл в центре. Слева от него был юркий Коля Швырев, любивший в игре подолгу водить мяч своими цепкими ногами, за что его и звали Крючкотвором. По правую руку от капитана играл сутулый и вихлястый Еремка Пасекин, которого дразнили "Еремка-поземка, дуй низом по полю" за то, что он бегал, низко пригнувшись и волоча ноги. На левом краю действовал быстрый, точный, сообразительный Костя Бельский, снискавший прозвище "Ястребок". На другом краю нападения мотался долговязый и дурашливый Савка Голопятов, по кличке "Балалайка". Он вечно попадал в положение офсайда - "вне игры", и команда по его милости получала от судьи штрафные удары.

Вместе с мальчиками увязалась и Варя Суханова, не в меру любопытная девчонка, таскавшаяся на все матчи и громче всех хлопавшая, когда выигрывал "Восход". Прошлой весной она своими руками вышила на голубой футболке капитана знак команды "Восход" - желтый полукруг над линейкой и растопыренные розовые лучи во все стороны.

Ребята заранее списались с главным врачом, заручились особым пропуском, и им разрешили навестить раненого капитана.

В больнице пахло, как пахнет во всех больницах, чем-то едким, тревожным, специально докторским. И сразу захотелось говорить шепотом... Чистота была такая, что ребята, теснясь, долго скребли подошвы о резиновый половичок и никак не могли решиться ступить с него на сверкающий линолеум коридора. Потом на них надели белые халаты с тесемками. Все сделались схожими между собой, и почему-то неловко было глядеть друг на друга. "Прямо не то пекари, не то аптекари",- не удержался, сострил Савка.

Ну, и не бренчи тут зря,- строгим шепотом остановил его Костя Ястребок.- Нашел тоже место, Балалайка!..

Их ввели в светлую комнату. На окнах и тумбах стояли цветы. Но казалось, что и цветы пахнут аптекой. Ребята осторожно присели на скамьи, выкрашенные белой эмалевой краской.

Скоро докторица, а может быть, сестра, тоже вся в белом, ввела Гришу. На капитане был длинный больничный халат. И, стуча костылями, Гриша еще неумело подскакивал на одной ноге, поджав, как показалось ребятам, другую под халат. Увидев друзей, он не улыбнулся, только покраснел и кивнул им как-то очень устало своей накоротко остриженной головой.

Ребята поднялись и, заходя друг другу за спину, стукаясь плечами, стали протягивать ему руки.

Здравствуй, Гриша,- проговорил Костя,- это мы к тебе приехали.

"Лорд Байрон ,- читал капитан,- оставшийся с детства на всю жизнь хромым, тем не менее пользовался в обществе огромным успехом и славой. Он был неутомимым путешественником, бесстрашным наездником, искусным боксером и выдающимся пловцом..."

Капитан перечитал это место три раза подряд, потом положил книгу на тумбочку, повернулся лицом к стене и принялся мечтать.

ПРИМЕЧАНИЯ

В годы войны писатель посещал больницы, где лежали раненые дети. Случай, описанный в рассказе, был на самом деле. Рассказ впервые напечатан в 1943 году в сборнике "Есть такие люди" и в сборнике "Обыкновенные ребята".

1. Русаковская больница - больница имени И. Русакова в Москве; названа в честь видного деятеля большевистской партии.

2. Лорд Джордж Гордон Байрон - знаменитый английский поэт. Несмотря на хромоту, был незаурядным спортсменом.

Лев Кассиль «Федя из подплава»

Он знал уже почти десять букв, когда я военной осенью приехал впервые на одну из заполярных баз Северного флота. Десять букв! Этого было вполне достаточно, чтобы запечатлеть своё имя на торпеде — в назидание Гитлеру и всем фашистам. За этим занятием я и застал его позади плетня из колючей проволоки, огораживающего базу подводных лодок. Когда я, предъявив часовому свой пропуск, вошёл во дворик подплава, как моряки называют сокращённо флот подводного плавания, подводники как раз грузили торпеды на большую крейсерскую лодку. Длинное тёмно-зелёное щучье тело подводного корабля вытянулось на воде у причальной стенки, у так называемого пирса. Над пирсом нависала огромная скала. В ней были проделаны входы в подземные пещеры, где хранились торпеды. Краснофлотцы в рабочих холщовых робах клали громадную торпеду на специальную тележку и вывозили из пещеры. Сперва в сумраке каменного логова появлялась округлая голова торпеды, а затем, опираясь на низкие колёса, как на лапы, выползала она вся целиком, похожая на исполинского тритона, узкая к хвосту, тяжёлая, гладкая, зло поблёскивающая на солнце. На неё наводили жирный слой смазки, напоминающий по виду ягодное варенье или джем.

Около торпеды вертелся мальчишка лет восьми, худенький, с острым носиком, красный кончик которого был, пожалуй, ближе к безбровому лбу, чем к верхней губе. На мальчишке была большая, явно не по голове, чёрная пилотка с блестящим якорем спереди, а на рукавах запачканной курточки красовались одна над другой нашивки минёра, связиста, артиллериста, комендора, электрика и сигнальщика. Красные стрелы, пересекающиеся молнии, якоря, гаечные ключи, пушки, вымпелы... Нашивок было так много, что они едва умещались между плечом и потрёпанным обшлагом, из которого вылезала худая, грязная рука мальчика. Мальчуган деловито оглядывал вывезенную торпеду, обходил её со всех сторон, затем садился перед ней на корточки и, шмыгая от усердия вздёрнутым носом, старательно выводил что-то пальцем на смазке, покрывавшей торпеду. Я подошёл ближе. Сквозь розовато-коричневую пасту тускло поблёскивала металлом протёртая пальцем надпись: «АТ ФЭДN». Косая перекладинка у буквы «И» была наклонена не в ту сторону, куда следует, буква поэтому выглядела как знак номера — №, я догадался, что «Э» получилось у мальчика тоже нечаянно.

— Ну, Федя, — спросил я, — чем это ты, брат, занимаешься?

— Расписываюсь, — отвечал Федя, искоса взглянув на меня и подправляя пальцем сделанную им надпись.

— Это зачем же?

— Пускай видят, от кого, — сердито произнёс мальчишка. — Они уж мой почерк знают. Я каждый раз расписываюсь.

— А кто же ты такой будешь?

— Я? — как будто удивившись, спросил мальчик и, ещё выше подтянув нос, посмотрел на меня снизу без всякого одобрения. — Я тут один-единственный у них мальчишка...

— У кого у них? Чей единственный?

— Ну, у всех... Флотский. Я отсюда, с подплаву. Не знаете, что ли? — И он отошёл от меня к другой торпеде, которую в эту минуту выкатывали на тележке из-под скалы.

Один из краснофлотцев-подводников, подхватив свободной рукой Федю под мышки, не останавливаясь, посадил его верхом на торпеду, и так он прогарцевал мимо меня, плотно обхватив ногами круглое и толстое тело огромного смертоносного снаряда.

— Расступись, народ, царь Фёдор на коне едет! — крикнул с мостика подлодки, вылезая из люка, человек в промасленной форменке, должно быть механик. — Ну как, Федя, приложил руку?

— Порядок! — отвечал Федя.

— Это что, сынишка кого-нибудь из ваших? — обратился я к краснофлотцу, который назвал Федю царём Фёдором.

— Да нет, тут целая такая история, — отвечал вполголоса подводник. — Это Федюшка Толбеин. Наш, с подплаву... У него отец боцман был, из поморов, на восемнадцатом номере, на буксире. А когда в прошлом году семьи эвакуировали отсюда морем, фашисты, дьяволы, в море их застукали. Налетело штук пять и давай долбить. Там женщины, ребята... страшное дело! Прямо с бреющего. Видели ясно, что народ не военный, а так и не отстали, пока не докончили. Покуда с берега подоспели, уже мало кто на плаву держался. И отец его, и мать Федьки этого, и сестрёнка тоже была — все погибли. А ему повезло, буёк якорный бомбой отхватило, он за него и уцепился. Единственный, кто спасся... Ну, доставили его на базу. А тут его Дуся приютила, что в кают-компании подаёт, — знаете, официантка? Так он тут и остался, на подплаве у нас. Единственный в своём роде, так сказать. У нас ведь тут ни в заливе, ни в одной губе детей не сыщешь — всю ребятню эвакуировали, как война началась. Ну а уж Федька, так вышло, осел, видно, надолго. Да и нам, знаете, всё- таки веселее глядеть, а то забыли уж прямо, какие ребята бывают. Ведь один-единственный...

Так я узнал историю Феди Толбеина, общего сына подводников, воспитанника и любимца североморцев. Его очень баловали на подплаве. Знаменитейшие подводники, Герои Советского Союза — сам прославленный Звездин, напористый Сухарьков, неугомонный Фальковский, — дарили его своей дружбой. И, когда лодка уходила в боевую операцию, Федька всегда провожал своих друзей, стоя на пирсе, и долго глядел вслед ушедшим.

У моряков Северного флота был обычай делать надписи на смазке торпед. «Гитлеру под микитки», — писали подводники на торпедах. «Фашистским гадам от североморцев», — выводили они на грозных своих снарядах, заряжая торпедные аппараты. «За Киев, за Севастополь...» Как-то Федька напросился, чтобы и ему разрешили сделать надпись. Он знал несколько букв и, как умел, вывел на торпеде своё имя. И вышло так, что Герой Советского Союза Исаак Аркадьевич Фальковский этой самой торпедой, которую надписал Федька, потопил большой немецкий пароход. Фальковский шёл на маленькой лодке — их на флоте называют «малютками». Неприятельские миноносцы охраняли корабль с ценным грузом. Но «малютка» смело проскочила под кораблями охранения, и торпеда с надписью «АТ ФЭД1М» угодила прямёхонько в фашистский пароход. Он взорвался, зарылся носом в воду и вскоре пошёл на дно. С тех пор вошло в моду брать в поход торпеды с Фединой надписью. Моряки шутливо уверяли, что у Феди лёгкая рука и он приносит счастье подводникам.

Федька целые дни торчал на подплаве. Он играл в классы, вычерчивая их мелом на толстых досках пирса, и, когда кто-нибудь неосторожно ступал в клетку, Федька сердито кричал:

— Ну, где ходишь? Не видишь — тут заминировано! Обозначено ясно.

Фальковский подарил ему оставленный кем- то из эвакуированных трёхколёсный велосипед. По возрасту Федьке полагалось бы ездить уже на двухколёсном. Но лишние спицы в колеснице мало смущали Федьку. И, чтобы не задеть руля, широко расставив коленки в продранных чулках, Федька раскатывал на своём трёхколёсном велосипедике по пирсу, лавируя между кнехтами для причала, торпедами, бочками.

Однажды он даже ухитрился съехать по крутому узкому трапу на стоявшую у стенки крейсерскую подводную лодку Звездина. Но получил за это такой нагоняй, что потом два дня ходил пешком, боясь показаться на велосипеде у подводников.

— Ах ты, Федя, Федя! — говорил ему Фальковский, с которым они особенно сдружились. — И что из тебя будет, Федя? Темно и непонятно! Если ты себе голову нигде не оторвёшь, то она тебе пригодится в хозяйстве... Но ты её оторвёшь себе.

Кто-то подарил Федьке старую пилотку подводника. Хотя её и ушили сзади, всё-таки она была велика Федьке, оттопыривала ему уши и стояла за затылком, как петушиный гребень. Подводники, минёры, электрики, сигнальщики покупали ему форменные нарукавные нашивки во флотторге, и вскоре Федька стал похож на чемодан бывалого путешественника, который облепили со всех сторон наклейки гостиниц.

Однажды приехали разведчики с Рыбачьего полуострова, из далёкого моря на самом краю света. Давно они не бывали на Большой земле. Обступив Федьку, они с весёлым и нежным изумлением оглядывали его.

— Смотри, нормальный дитёнок! Точно! — сказал один из них, человек огромного роста. Сквозь расстёгнутый воротник его пехотной гимнастёрки видна была матросская тельняшка. — Точно! Жизнь, значит, идёт своим курсом, пацаны на велосипедах ездят. Порядок!.. Жми, жми, браток, качай педали!

И он подарил Федьке трофейный перочинный ножик.

На другой день Фальковский встретил Федьку недалеко от подплава. Федька шёл в гости к разведчикам, которые остановились в доме у начальника порта. Увидев своего друга, Федька быстро застегнул курточку. Это показалось подозрительным Фальковскому:

— А ну-ка, ну-ка, что ты там хоронишь?

Федька старательно закашлялся.

— Простыл вчера, Исаак Аркадьевич.

— Простыл? А ну-ка расстегнись, давай сюда твою простуду, дай-ка я тебя послушаю.

— Да так ничего не слыхать, Исаак Аркадьевич, а только очень горло корябает, и прямо кашляешь, кашляешь — даже больно.

— Ну, если не слыхать, то, может быть, видать что-нибудь, а? — настаивал Фальковский. И, отведя руки Федьки в стороны, расстегнул курточку. — Это кто тебе тельняшку сообразил?.. Да погоди, это же у тебя прямо на коже!.. Ой, Федя, Федя! Я же от тебя получу разрыв сердца раньше времени.

— Не щекотитесь, у вас руки холодные, и так я весь простыл, — проворчал сконфуженный Федька, запахивая курточку, под которой вся кожа на груди была расписана химическим карандашом в синюю полоску, чтобы людям казалось, будто Федька носит матросскую тельняшку.

Фальковский обещал никому не говорить об этом происшествии. Уведя Федьку к себе, он с трудом горячей водой отмыл его. При этом он сперва чуть не ошпарил Федьку, напустив кипятку в корыто, а потом, перепугавшись, когда малый заорал благим матом, с размаху посадил его в кадку с ледяной водой... Но дружба знаменитого подводника с Федькой после этого ещё более укрепилась.

Вскоре Фальковский ушёл в опасный поход на своей «малютке». Федька расписался на двух его торпедах. Через несколько дней на базе были получены о Фальковском недобрые сведения. Федька подслушал, как Звездин тихо говорил Сухарькову:

— Слышал, Валентин? Фашисты Фальков- ского обнаружили. Он там кого-то подколол, а теперь они за ним гоняются, глушат его...

— Может, отлежится на дне? — тихо проговорил Сухарьков.

— Ну да, отлежится! Исаака не знаешь! Это же такая горячка — непременно рискнёт. Да и сколько можно ему отлёживаться? Он уже и так время просрочил. Всё, наверно, у него к концу подошло.

— А что — значит, опасно ему? — не выдержал и вмешался в разговор Федька.

— Что — опасно? Ничего не опасно! Услышал звон — и уже «опасно»... Садись-ка, брат, лучше на свой трёхколёсник и катай себе.

Но Федька не сел на велосипед. Он взобрался на высокую причальную тумбу и долго сидел на ней, смотрел на бухту, в которой стояли миноносцы, сторожевые суда, катера-охотники. Все были тут, все на месте. Только Фальковского не было и пустовал бон, в котором обычно стояла его «малютка». Холодная зеленоватая вода плескалась там между сваями, словно всхлипывая. Противными голосами мяукали чайки, боком летя по ветру. Федька сполз с кнехта и, понуро глядя в неуютное море, побрёл с базы, ведя одной рукой свой велосипедик, педали которого качались впустую, без толку.

Вечером Федька не стал есть пончики, которые принесла ему из салона командирской кают-компании Дуся. Он потом рассказывал мне, что долго не мог заснуть, всё думал о Фальковском. Страшно, должно быть, когда вокруг тебя вода и над головой всё вода и вода. И рядом рвутся страшные глубинные бомбы. Вот-вот попадёт, вот-вот сомнёт, расплющит... Намучившись, Федька заснул. Под утро Федьке стало холодно, и от этого ему приснилось, что он лежит в холодной воде на самом дне, и уши у него стали как жабры, и он дышит ими, впуская воду в одно ухо и выпуская из другого. А сверху вдруг нырнула и пошла, булькая, прямо на него глубинная бомба, и вот как рванёт... Федька проснулся от гулкого удара за окном. За ним последовал второй. Федька вскочил и увидел лёгкий дымок, ещё вившийся у пушки на подводной лодке, которая, подняв позывные, в эту минуту быстро входила в гавань. Федька сразу узнал «малютку» Фальковского — никто, кроме него, не врывался на таком ходу в узкую горловину залива. А два залпа, которые дал, входя в гавань, Фальковский, означали, что лодка возвращается с победой: два фашистских корабля пущены на дно.

Федька выскочил на набережную. Подводники бежали к пирсу. Обгоняя их, задевая за локти, получая ободрительные подзатыльники, изо всех сил нажимая на педали, мчался Федька к причалу на своём велосипедике. Он едва не сшиб с ног огромного моряка Милехина, старшего кока столовой подплава. Кок бежал, сдвинув белый колпак на затылок, в белоснежном переднике. Отдуваясь, он бормотал:

— Это же прямо чистое наказание! Не напасёшься на них!..

А подводники, обгонявшие его, кричали:

— Плакали твои поросятки, Милехин! Слышал? Фальковский два залпа грохнул, значит, жарь двух поросят. Точно? Ничего не поделаешь, уж как водится! Закон! Порядок!..

Федька подоспел в тот самый момент, когда с лодки бросили причальные концы и Фальковский, щуря опухшие, красные от усталости глаза, соскочил на доски причала. Нет, Федька не кинулся к своему другу — Федька знал морские порядки. Он терпеливо стоял в стороне, радостно тараща глаза на Фальковского, который, приложив руку к фуражке, докладывал контр-адмиралу, начальнику подплава, о законченной операции.

— Потоплены два неприятельских транспорта. Один порядка восьми тысяч тонн, другой, полагаю, тысяч на шесть, — рапортовал Фальковский. — Затем я подвергся атаке двух миноносцев. Всего было сброшено двести восемьдесят две глубинные бомбы. Ушёл. Задание выполнено. Люди здоровы. Имеются незначительные повреждения.

Тут только Федька заметил страшные следы, которые остались на лодке от близких разрывов глубинных бомб. На железной палубе всё было покорёжено, вмято, погнуто. А кое-где на обшивке даже зияли разошедшиеся швы.

Официальная часть встречи закончилась. Довольный контр-адмирал закурил, не забыв предложить папиросу вернувшемуся герою, и вопросы, которые задавал теперь начальник, переходили уже в обычный дружеский разговор.

Звездин и Сухарьков поочерёдно обнимали Фальковского и, довольные, хлопали его по кожаной спине.

— Сколько же всего торпед выпустили? — спросил контр-адмирал.

— Всего-навсего три, товарищ контр-адмирал. Две из носовых, одну с кормы. Попали в цель кормовая и одна из носовых.

— Мои? — спросил из-под чьего-то локтя пробравшийся вперёд Федька.

— Точно! — засмеялся Фальковский. — Обе «АТ ФЭДN».

Дня через два после того на базу налетели немецкие бомбардировщики. Корабли подняли на мачтах клетчатый, жёлтый в шашках, флаг — «твёрдо». Это был сигнал тревоги. В порту коротко пролаяла сирена. Все бросились на свои места. Ударили зенитки с миноносцев, сторожевых кораблей, били пушки с подлодок. Катера и буксиры, спешно отваливая по правилам тревоги от стенки, выплывая к середине залива, также били на всём ходу по самолётам из крупнокалиберных пулемётов и автоматических пушек. Ударил из своего главного калибра миноносец «Громокипящий». Эхо выстрелов раскатилось по заливу, отдаваясь в скалах. В домах на набережной посыпались стёкла, лопнувшие от невероятной силы звука. Второй раз ударил из главного калибра «Громокипящий», и передовой немецкий бомбардировщик, волоча за собой космы дыма, повернул в сторону, выбросил длинное пламя, качнулся и, неуклюже вертясь, стал падать за ближайшую сопку. Чуточку в стороне от него выхлопнул и распустился в небе белый цветок парашюта. Он медленно опустился и исчез за скалами.

— У Тойва-губы сел, — определил Звездин, вместе с нами следивший за воздушным боем. — Как бы не ушёл фашист, его потом в сопках не найдёшь. А до фронта тут рукой подать, ищи- свищи.

— Минутку! — сказал вдруг Фальковский. — А где наш Федька? Где Федька, я спрашиваю? Он же там, как раз у Тойва-губы, ягоды собирает, чтоб ему...

Действительно, Федька теперь по полдня пропадал на сопках, где в этом году было необыкновенно много черники, голубики, брусники и морошки. Он приходил с фиолетовыми губами, синезубый и показывал нам такой язык, будто он им только что вылизывал чернила.

— Федька там, вы понимаете или не понимаете?! — закричал на нас Фальковский.

И мы стали карабкаться на сопку, чтобы скорее добраться до Тойва-губы, чтобы изловить немецкого парашютиста, чтобы защитить нашего Федьку. Краснофлотцы оцепили район, куда ветер отнёс парашютиста. Мы шли, прыгая со скалы на скалу, осматривая расщелины, обходя небольшие озёра, заглядывая под каждый валун. Нигде не было парашютиста, вместе с ним исчез и наш Федька. Потом до нас докатился звук выстрела. А вскоре за сопками снова ахнуло... И опять стало тихо.

Больше всех волновался Фальковский. Он считал Федьку уже погибшим, слал проклятия на головы фашистов.

Спокойный, рассудительный Звездин тщетно пытался успокоить его.

На поиски парашютиста вылетел с аэродрома лётчик Свистнев. Он кружил над сопками, несколько раз низко прошёл над нами, разглядывая местность. Вдруг самолёт круто повернул обратно и стал описывать круги над небольшим ущельем между двумя высокими скалистыми утёсами. Лётчик, высунувшись из кабины, махая нам рукой, указывал куда-то вниз. Срываясь с камней, перескакивая через ручьи, помчались мы туда. Через минуту мы были на краю скалы. И там, внизу, на тёмном сыром мху, мы увидели выложенное из белых камней, ярко выделяющееся огромное «ФЭДК». Бедняга! Он, должно быть, очень волновался и спешил, выкладывая здесь из камней своё имя, и даже букву «Я», которую обычно писал правильно, здесь повернул в другую сторону, как латинское «R». И тут мы уже увидели самого Федьку: он сидел, притаившись под нависшей скалой. Увидев нас, он стал делать нам какие-то знаки, прикладывая палец к губам, хлопая себя по рту, требуя молчания и таинственно показывая куда-то в сторону. Мы спрыгнули к нему вниз.

— Он там, там, — шептал нам Федька фиолетовыми от черники и дрожащими от волнения губами. — Вон, за тем камнем... У него нога свихнулась. Я видел, как его сбили, побежал за ним, а он в меня как пульнёт из «шмайсера» своего!.. Думаете, не страшно? Я и спрятался тут. Потом хотел было вылезти, до подплаву добежать, — что ж, не до вечера сидеть сторожить, — а он опять как жахнет в меня!.. Думаете, вру? Пуля так и чиркнула, аж камень брызнул... Я вижу, самолёт летит, поиски делает, а мне встать

фриц не даёт, ну, я и выложил расписку свою. Ползал-ползал, весь живот себе протёр, коленки продрал... Думаете, не больно? Так и собрал камни и выложил. Лётчик сразу сверху мой почерк узнал. А фриц этот вон туда заполз.

Краснофлотцы кинулись к скале и вытащили из расщелины спрятавшегося там фашиста. Он сразу бросил свой автомат «шмайсер», увидев, что его окружили со всех сторон моряки.

Случай этот сделал Федьку совсем знаменитым на базе. Иностранные моряки с недавно прибывшего каравана транспортов, гуляя по набережной, завидя Федьку, подходили к нему, трепали его по плечу, щупали его многочисленные нашивки и говорили, что Федька «о-ки- доки-бой», что значит «парень что надо».

Но вот кончилось короткое полярное лето, стали наползать туманы, солнце остывало, готовясь уйти на зимнюю спячку, и на подплаве однажды вечером в кают-компании зашёл разговор о дальнейшей судьбе Федьки.

— Балбесу уже за восемь перевалило, пора бы ему буковки не только на торпедах писать, — сказал сурово Звездин. — В школу его надо отправить. Война войной, а ему расти, учиться время.

— Странный вопрос, разве я возражаю? — горячился Фальковский. — Надо так надо. Ясно, что мальчик должен учиться. Жалко, конечно, отпускать, — то есть это я говорю, мне жалко... Не знаю, как другим.

— Никто не говорит, что не жалко, — проговорил, вздохнув, Звездин. — Я уже своих девятнадцать месяцев не видал. Тоже жалко. — Он помолчал немного. — Учиться дети должны в спокойном месте. Я, по крайней мере, так считаю. Не знаю, как другие.

Посоветовались с Дусей, «опекуншей» Федьки, и решено было отправить его в тыл, в один из беломорских городов, где имелся интернат для детей моряков. Я не знаю, как удалось Фальковскому уговорить Федьку. Он и слышать сперва не хотел об отъезде, но, видно, уважение к герою взяло верх, и Федька согласился.

Двадцать шестого августа мы провожали Федьку. Полярная осень подарила Федьке один из своих лучших дней. Воздух был прозрачен так, что даже на большом расстоянии всё виделось резко, отчётливо, словно высеченное из камня. Вода в бухте была зеркально спокойная, скалы розовые. Белые чайки вертелись над нами, и слабый ветер едва шевелил нарядные флаги Военно-Морского Флота — белые с синей полосой понизу и красными эмблемами — и пёстрые сигналы Свода на кораблях.

Сколько всякой снеди натащили подводники Федьке на дорогу! Сколько банок со сгущённым молоком, консервов, шоколадных кубиков! Командир катера, на котором Федька «отправлялся в науку», уже заявил, что если товарищи командиры будут нести ещё довольствие, то пускай они тогда закажут специальную баржу, а на катере он базара разводить не может.

Потом все прощались с Федькой. Он был хмур и казался похудевшим в новой просторной курточке, на которую перешили все знаки со старой.

— Ну, смотри ты у нас там, Фёдор, — напутствовал его Звездин. — Учиться так учиться, а иначе браться не стоит. Хоть ты теперь и отпрядыш, как у нас поморы говорят, отскочил от нашего берега, но породу свою соблюдай — помни, что ты Фёдор Толбеин с подплава.

— А, ей-богу, какие тут разговоры! — забормотал Фальковский, беря Федьку за обе щеки. — Поезжай, поезжай, Федька! Терпеть не могу этих расставаний — только настроение портишь себе... Ну, двигай, двигай, Федька, давай ходу! Вот тебе ещё плиточка шоколада.

И Фальковский сунул в руку Федьке большую плитку.

На катере включили мотор, из-под кормы кругами пошла вода и пена. На мачте взлетели три флажка — позывные.

При выходе из гавани у сторожевого поста на высокой мачте подняли золотистый флаг «добро». Это был знак согласия, разрешение на выход из гавани.

Маленький буксир стал оттаскивать в сторону сети и боны заграждения. Буксирчик был похож на дворника, торжественно открывающего ворота для выезда хозяина со двора. Он оттащил заграждение в сторону, и катер, на котором стоял Федька Толбеин, питомец подплава, единственный и последний мальчишка во всей морской округе, ушёл в открытое море.

Молча стояли на пирсе знаменитые подводники — Герои Советского Союза Звездин, Су- харьков, Фальковский. Долго стоял и я с ними, глядя вслед катеру, который уносил от нас нашего Федьку.

— Ничего не поделаешь, Федька должен учиться, — сказал Звездин.

— Что говорить... — отозвался Фальковский, встрепенувшись, но не отворачиваясь от моря. — Ясно, Федька должен учиться, а мы должны воевать. Всё-таки я завтра на одной торпеде своей, как хотите, а напишу... Только как бы это потолковее выразить? «За будущее Федьки», что ли? Понимаешь? Или «во имя», что ли?.. А, и так понятно! Просто напишу: «Чтоб Федьке было хорошо»... И пусть ему будет хорошо...

У выхода из гавани буксир поставил на место заграждение.

Катер давно уже скрылся за скалами мыса, с мачты у сторожевого пункта спустили флаг «добро», а мы всё стояли на берегу и смотрели в море — моряки, мужчины, отцы, давно не видевшие своих детей.

Однажды на базу подлодок прилетел Герой Советского Союза Павел Свистнев, тот самый, что помог нам отыскать и спасти Федьку, когда он потерялся в сопках, выслеживая немецкого парашютиста.

Гидросамолёт, известный под именем «Каталина», сел в бухте, взрыл серую осеннюю воду, качнул крыльями, по очереди коснувшись поверхности моря левым и правым поплавками, похожими на огромные коньки, притих, потом снова взревел моторами и зарулил к берегу. День был ветреный, в бухте гуляла крупная волна.

Два катера помчались навстречу гидросамолёту, зачалили его концами за крылья и торжественно, словно под руки, повели большую машину к набережной. Потом под летающую лодку подвели специальную тележку, натянули тросы, и гидросамолёт вылез на сушу. С него капало. В хвосте круглого тёмно-зелёного тулова открылся люк, появились большие ноги в тёплых мохнатых унтах, и Свистнев соскочил на землю. Его встречали подводники и лётчики, с нетерпением ждавшие прибытия «Каталины». Гидросамолёт должен был доставить запасные детали для истребителей.

Сейчас же приступили к разгрузке. Полчаса вытаскивали из огромной машины пропеллеры, округлые плоскости, части моторов, глянцевитые рули, элероны и ящики с надписями: «верх» и «низ», «обращаться с осторожностью». Потом из люка под хвостом показались маленькие барахтающиеся ноги, которые никак не могли достать до земли.

— Явление последнее, — сказал Свистнев, — те же и он.

В ту же минуту из люка выпал на землю мальчишка лет восьми, худенький, остроносый, безбровый, в сбившейся на лоб огромной пилотке.

— Федька, — воскликнул Фальковский, — честное слово, Федька! Как вам это нравится?

Свистнев, крайне довольный эффектом, который произвёл его маленький пассажир, весело оглядывал нас:

— Видели, кого доставил вам?

— И видеть не хочу, — пробормотал Звездин и мрачно отвернулся.

Федька поднялся с земли, отряхнул пыль с колен, одёрнул рукава куртки с бесконечными нашивками минёра, связиста, артиллериста, комендора, электрика, баталёра, сигнальщика.

— Здравствуйте... Это я.

— Вижу, что ты, — проговорил Фальковский.

— Они меня с собой прихватили, — продолжал Федька, мотнув головой в сторону Свистнева. — Я попросился, они и взяли.

— Ах, Федя, Федя! — И Фальковский, отойдя в сторону, махнул рукой.

— А ты тоже хорош! — тихо проворчал Звездин, глядя на Свистнева. — На какого шута ты его приволок? Мы парня учиться определили, а ты...

— Какое там учиться... Ты погляди сам, прямо захирел малый, тоскует по морю. Он уже два раза из интерната бегал, еле отыскали его. А тут как раз я прилетел. Детали брал, запчасти. Ну и вижу, страдает мальчишка. Жалко мне его стало, да и вы тут, знаю, все соскучились по нему, по чертёнку. Верно ведь?

— Ну-ну, нас хоть не жалей, пожалуйста. Одного пожалел — и хватит. Что-то больно ты жалостливый стал!

Звездин сердито поглядел на Федьку, резко повернулся и зашагал к выходу из базы. Федька растерянно посматривал на нас: должно быть, он не ожидал такой встречи. Фальковский сжалился и подошёл к нему.

— Ах ты, велика Федора! — сказал он. — Эх ты, царь Фёдор! И что мне с тобой делать, темно и непонятно... Ну, иди пока к Дусе, а там разберёмся. Не было у бабы хлопот, так купила поросёнка.

Все мы очень соскучились по Федьке. Часто по вечерам в кают-компании подплава командиры вспоминали нашего питомца: «Как там Федька наш двигает науку? Вот завтра уходим в море, надо бы ему к торпеде руку приложить...» Но сейчас неожиданное возвращение Федьки всех расстроило. Мы рассчитывали, что Федька приедет честь честью, как полагается, на каникулы и подводники будут хвастаться его школьными успехами, а он просто-напросто удрал.

На другой день Федька, как бывало, явился на базу, но его задержал у входа часовой.

— Стой, ты куда?

— На подплав. Не видишь?

— Видеть-то ясно вижу, а пропуск у тебя есть?

— Дядя, вы же меня знаете! Я Федька. Я тут с подплаву... Вы что, не признали? Это же я.

Часовой посмотрел на Федьку, будто видел его в первый раз:

— Что-то не признаю. Был тут, правда, у нас один мальчонка. Федей звали. Такой справный, дисциплину понимал, к службе морской уважение имел. Да того мальчонку в учение откомандировали. Того знаю, того и так пропущу, без документа. А тебя, который самовольничает, — такого в первый раз вижу у нас на подплаве.

Ошеломлённый Федька отошёл от ворот базы, походил немножко около моря, скучного, осеннего, потом снова вернулся к часовому.

— Дяденька, вы меня только пропустите. Меня Фальковский знает, и Звездин, все!

— Не было такого приказа пускать тебя.

На Федькино счастье, пришёл Фальковский.

— Скажите — я с вами, — зашептал Федька своему любимому командиру.

— Ладно, — сказал Фальковский часовому, — пропустите. Со мной.

И Федька снова очутился на знакомом дворике подплава. Всё здесь было как прежде. Краснофлотцы везли на тележках торпеды. Но когда Федька по старой привычке подошёл к одному из снарядов, высокий краснофлотец, который обычно любил возить Федьку верхом на торпеде, сумрачно поглядел на него и прикрикнул:

— А ну, руки прими, не трожь торпеды!

— Я же только расписаться.

— Без твоей расписки дело обойдётся, — сказал краснофлотец. — Ты сначала выучись, как писать, а то у тебя буквы на карачках ходят, над твоими буквами люди смеяться станут. Что это, мол, у них там за неграмотные на подплаве, «корову» с мягким знаком пишут? Ты бы вот сперва пограмотнее стал в школе, а потом бы уж расписывался. А пока что не приказано тебя к этому делу допускать. Тут война идёт, серьёзный разговор... А ну, ходи, не мешайся тут! Видишь, люди делом заняты. Чего стал?

А толстый механик, в эту минуту вылезший из люка крейсерской лодки Звездина, прыснул в свой замасленный кулак и крикнул громко издали, так, что слышали все, кто был на базе:

— А, дезертир явился! Сам, своей персоной! Кто же это его сюда пустил?

Целый день околачивался без дела Федька на базе подплава. С ним никто не заговорил, никто не предложил расписаться на торпедах, которые грузили на лодки, никто не остановил его, чтобы расспросить, как ему жилось в интернате, там, в беломорском городе. Его словно не замечали. Только иногда, когда он тихонько, с затаённой, ещё жившей в нём надеждой приближался к трапам, переброшенным с пирса на подлодку, раздавался чей-нибудь голос:

— Эй, мальчик, отойди от края. Не болтайся тут!

Растерянный, несчастный бродил Федька по берегу подплава и заглядывал в окна кают-компании. Но и там толстый кок подплава Милехин, обычно баловавший Федьку пончиками, неприветливо сказал:

Федька всё ждал: может быть, хоть воздушная тревога будет и он покажет опять, как ничего не боится. А вдруг, на счастье, ещё парашютиста сбросят, и он опять его выследит, и все снова признают, что Федька герой. Но день был сумрачный, ветер рвал пену с тяжёлых волн, на низком, хмуром небе не появлялось ни одного самолёта. В бухте было пустынно: миноносцы ушли охранять большой караван судов. И в этом суровом осеннем дне никто не хотел уделить ни одной минуты Федьке, и не было беглецу места в строгом мире, занятом своими военными будничными делами.

Наконец он увидел, что из штаба вышел Фальковский. Он кинулся навстречу командиру:

— Исаак Аркадьевич, а чего они мне говорят, что я этот... как его... дезертир?

— А кто же ты ещё? — спокойно отвечал Фальковский. — Конечно, дезертир.

— Это как — дезертир?

— А очень просто. Дезертир — это кто драпу даёт с фронта, своих товарищей бросает, боится, ищет местечка, где бы полегче. Так и говорится: трус и дезертир. Именно.

— Так я же вовсе наоборот! Сам на войну приехал. Тут и бомбить могут, а я не боюсь ничего. Чего же они говорят — «дезертир, дезертир»...

— Как вам нравится, он ещё рассуждает! Твоё дело что — тут быть или в классе? Я тебя спрашиваю. В классе твоё дело сидеть! Тебя Северный флот учиться послал, а ты отлыниваешь, ты убежал. Вот тебя наши правильно дезертиром и зовут. Скажешь, нет? Не правильно разве? А это ты, пожалуйста, мне не заливай — фронт здесь или не фронт. Мы здесь на фронте, а ты там свою вахту бросил.

— Мне там скучно. Я без вас не могу. Я уже привык. Я... эх и соскучился... Я вовсе... — И Федька заплакал.

Никто никогда не видел, чтобы Федька плакал. А тут он так и залился. Фальковский долго и тщательно откашливался, поправил фуражку, походил вокруг Федьки, потом обхватил ладонью голову его и прижал к своему боку.

— Кха, гм, гм... Ну, довольно реветь, слушай! Реветь тут уж совершенно ни к чему. Соскучился?! Я, думаешь, не соскучился? И у меня, может, тоже на Урале сынишка вроде тебя... Странное дело, конечно, соскучился. А когда я в море, думаешь, не скучно мне иной раз? А терплю. Не прошусь на берег. Ну, довольно тебе сопеть, хватит! Ну, кому говорю!..

— Я... я не дезертир... Я хотел... к вам только...

— Нельзя, Федя, дорогой, учиться тебе надо. И вообще, пожалуйста, не расстраивай меня... Ах, Федя, Федя!..

Подошёл Звездин.

— Ну что, договорились? — спросил он.

— Ясно, договорились! Кто это сказал, что Федька дезертир? Язык вырву тому, кто это скажет! Он просто немножко соскучился и нечаянно попал на самолёт, и Свистнев его нечаянно захватил, а теперь он нечаянно заревел.

— Вот и хорошо! — пробасил Звездин. — А чтобы он нечаянно ещё чего-нибудь не сделал, мы его сегодня ночью отправим обратно. Верно?

— Верно, — тихо отозвался Федька.

— Это ты тоже нечаянно говоришь?

— Нет, по охотке.

— То-то. И письмо напишем директору школы: так, мол, и так, нечаянно захватили мальчишку... Идёт, Фёдор?

— Ах ты, Федя, взял медведя, а обратно не вырвется! — сказал добродушно Звездин.

На рассвете мы опять проводили Федьку. На этот раз он уезжал уже без всяких торжественных проводов. Мы довезли его на катере до гидросамолёта. Немного смущённый, Свистнев подхватил Федьку на руки и втащил в машину. И тут, не глядя друг на друга, Фальковский и Звездин стали незаметно совать Федьке в руки и украдкой засовывать в его карманы консервные банки, печенье, плитки шоколада.

— Нечаянно захватил, — виновато сказал Фальковский.

— Да и у меня тоже случайно оказалось, — усмехнулся Звездин.

Катер наш отошёл в сторону. На «Каталине» взревели моторы, и огромный самолёт, раскачиваясь, касаясь притихшей утренней воды поплавками — левым, правым, левым, правым, — как конькобежец, разбежался по зеркальной поверхности бухты и мягко пошёл в небо.

Ну вот и всё. Так мы отправили снова Федьку в науку и сами, порядком опечаленные, вернулись на базу.

Через два месяца я получил в Мурманске письмо от Фальковского. Вот что он мне писал про Федю:

«Хочу сообщить тебе приятную новость про нашего Федьку. Свистнев прилетел сегодня и привёз Федькино письмо. Понимаешь, он теперь уже знает столько букв, что может писать целые письма. Федька не подкачал, не осрамил наш подплав. Стал учиться на «отлично» и просит, чтобы его привезли к нам зимой на каникулы. Обязательно привезём. И сделаем ёлку ему. А сегодня я ухожу в поход. И на двух кормовых торпедах знаешь что я написал? «По русскому — «хорошо», по арифметике — «отлично». Это Федькины отметки. С такими отметками не промахнёшься».

Лев Кассиль «Барабасик»

Все были в сборе. Не было только Барабасика.

— Барабасика не будет: он в госпитале, — сообщил лейтенант Велихов. — Приболел что- то наш Барабасик. Доктор говорит — воспаление.

— Жа-а-аль, — произнёс кто-то в темноте, и я узнал густой протяжный бас Окишева. — Скучно без Яши будет. И сам он страдать станет, если узнает.

— Конечно, очень скучно без Яши, — печальной скороговоркой отозвался Вано, грузин.

Разведчики Рыбачьего полуострова — самой северной точки фронта — отправлялись в ночной налёт на берег, занятый немцами. Маленький рыбачий бот знаменитого североморского десантника — разведчика Петра Велихова был готов к отплытию. Разведчики рассчитывали, пользуясь тёмной полярной ночью, напасть на гарнизон, взорвать склад, уничтожить огневые точки противника, захватить «языков». Велихов с десятком своих десантников уже не раз ходил в такие дела.

Маленький корабль разведчиков снискал большую славу у защитников Рыбачьего полуострова, отрезанного немцами от Большой земли. Его называли «ботик Петра Велихова» и добавляли при этом, что ботик нашего Петра Велихова, правда, не дедушка русского флота, но, несомненно, его внучек...

Велихов занял своё место в крохотной рубке. С моря дул пронизывающий ветер. И от самого Северного полюса до нас ничего не было у ветра на пути... Ночная пустыня Арктики касалась нас своим чёрным ледяным краем.

Прозвучала тихая, вполголоса, команда. Почти бесшумно заработал включённый дизель — выхлопы его были отведены под воду. Дрогнула палуба под ногами — мы отваливали. Но в это мгновение какой-то маленький человек, еле видимый в темноте, прыгнул из берегового мрака.

— Барабасик! Яша! — радостно узнали разведчики, окружая в темноте неожиданного пассажира. — Откуда ты? С неба, что ли, спрыгнул?

— Почему с неба? Вы считали, что Барабасик уже на небе? Оставьте ваши шутки! Я уже здоров. Такой товар не залёживается. Доктор выписал меня вчистую... Товарищ лейтенант, разрешите доложить... — Он вытянулся перед Велиховым, приложив руку к пилотке. — Возвращаюсь по излечении, материальная часть в порядке, настроение бодрое. Прибыл с опозданием, но, как говорили у нас в Мелитополе, лучше поздно, но «да», чем рано, но «нет».

— Погодите, — прервал его лейтенант, — а вы не рано с постели вскочили? Ведь у вас, доктор говорил...

— Хорошенькое «рано», товарищ лейтенант! Что же мне было — дожидаться, когда вы уже без меня до самого мыса дойдёте?

— Ну ладно, ладно, — сказал Велихов, — болтаете много. Пусть Окишев познакомит вас с заданием.

Громоздкий, широколапый, как медведь, Окишев и маленький Барабасик, сев на носу у зенитного пулемёта, негромко разговаривали между собой.

Над морем взошла луна, наполнив пространство глухим свинцовым блеском, и я рассмотрел бледное подвижное, совсем ещё мальчишеское лицо Барабасика, сдвинутую на ухо пилотку и лихорадочно горящие глаза. Барабасик, поёживаясь от холода, с неодобрением смотрел прямо на луну.

— Что вы скажете, шарик опять вышел на полную мощность! Просили мы, чтоб он светил на нас в эту ночь? Фрицы же увидят нас, как в хорошем кино...

Большая волна ударила в борт и обдала нас с ног до головы ледяными брызгами. Все вскочили, отворачиваясь от холодных шлепков воды.

— Но, но, — прикрикнул на волну Барабасик, не трогаясь с места, — нельзя ли поосторожнее? Тут же публика.

— Ох, чудак этот Яшка, его ничего не берёт! — говорили, тихо смеясь в темноте, разведчики, и каждый норовил ближе подсесть к шутнику.

А Барабасик уже мурлыкал тихонько, про себя, какую-то песенку: «На пароходе я плыла в Одессу морем раз... Погода чудная была, вдруг буря поднялась...»

— Отставить пение! — негромко приказал Велихов. — Разговорчики прекратить. Товарищ Барабасик, довольно вам травить, соблюдайте тишину.

Но Барабасик всё же успел рассказать мне шёпотом, пока мы шли к неприятельскому берегу, что его мать и младшего брата немцы расстреляли в Крыму и фрицы будут помнить его, Якова Барабасика. Он уже тринадцать раз ходил к немцам в тыл, и ещё не таких он им дел наделает! Большие глаза его мрачно блеснули при этом, и он пощупал матросский нож, висевший на поясе.

Мы подходили к вражескому мысу.

— Воображаю, сколько здесь фаршированной рыбы! — шепнул Барабасик.

— Почему фаршированной, Яша? — спросил Вано, уже предвкушая остроту.

— Почему фаршированной? А потому, что здесь уже много фрицев к рыбам на закуску отправлено. Так что тут каждая рыба заранее уже нафарширована фрицем.

Но вот все застыли в тщательно оберегаемом молчании. Ботик наш нырнул в синий мрак тени, которую отбрасывали скалы мыса. Двигатель заработал ещё тише. Мы подходили. Велихов знаком приказал готовиться к высадке.

Прошла минута. Другая. Бот остановился совсем. На скалы были бесшумно спущены сходни, и тут я увидел, что Яков Барабасик рывком расстегнул ворот на груди: под курткой оказалась полосатая фуфайка — матросская тельняшка «морская душа».

— А ну, — почти неслышным шёпотом произнёс Барабасик, — а ну, ребятки... Как у нас в двадцатом году пели: «Нет ни папы, нет ни мамы... Тридцать, сорок и четыре... Севастополь, Симферополь, Крым, Одесса, Мелитополь...» Даёшь ходу!

И, едва дождавшись команды, с ножом-бебутом в одной руке, с гранатой в другой, минуя сходни, он прыгнул с борта в чёрную, обжигающую морозом воду у берега.

Сначала всё было тихо. Немцы не заметили нас. Велихов выбрал хороший момент для высадки, дождавшись, когда луна зашла за облако. Барабасик в темноте добрался вместе с пятью товарищами до блиндажа, прыгнул сзади на часового, зажал ему рот, ударил ножом и, перешагнув через упавшего, ворвался первым внутрь землянки. Там, в блиндаже, произошла молчаливая и жестокая схватка. Немцы не успевали даже вскрикнуть со сна. Пятеро из них были мгновенно убиты. Троих с заткнутыми ртами погнали к боту. Но в соседней землянке проснулись. Солдаты выбегали в одном белье, стреляли во все стороны из автоматов, припадая за камни. Взвились тревожные ракеты. Откуда-то из-за скал ударили по нас миномёты. В воде, возле самого борта, визжа и рыча, взметнулись кипящие пенные столбы. Надо было уходить.

На берегу грохнули четыре мощных взрыва. Багровые зарницы пронизали ночь. С шумом осыпались камни. Это разведчики гранатами подорвали склад боеприпасов, рванули мины под береговыми орудиями.

Дело было сделано. Отстреливаясь, разведчики спешили к боту, на котором был уже запущен двигатель. Двоих наших раненых принесли на руках товарищи. «Языков» уложили в трюме. Теперь все были на борту. Можно было уходить. Но опять не оказалось Барабасика.

Окишев, Вано и ещё один разведчик, проклиная Барабасика и его вредный характер, из-за которого вечно всем одно беспокойство, кинулись на поиски пропавшего.

Разрывы мин слепили и оглушали нас. Осколки в двух местах продырявили рубку нашего кораблика.

Вдруг Велихов закричал:

— Вот он, чертяка!

И при свете луны мы увидели маленькую фигурку Барабасика. Он вёл огромного полураздетого обер-лейтенанта. Барабасик подгонял его сзади, тыча рукояткой ножа в поясницу:

— А ну, ходи веселее, не играй на моих нервах, не действуй мне на характер!

Когда мы были уже далеко в море и луна, спрятавшаяся было за набежавшие тучи, снова растворила в своём зеленоватом свечении мрак полярной ночи, я заметил, что грудь и лицо Барабасика залиты кровью.

— Вы ранены?

— А, чистый пустяк! — заворчал он. — Это большею частью даже не моя кровь. Это я там в землянке у них... замарался...

Внезапно он замолчал, пошатнувшись, и быстро присел на палубу. Я наклонился к нему. Меня обдало горячечным жаром, исходившим от него. Он был совершенно болен, наш Барабасик!

Первым, кого мы увидели на своём берегу, был негодующий врач. Он накинулся на нас и на Барабасика, который сам уже не мог стоять на ногах от слабости. И мы узнали, что Барабасик просто-напросто удрал из госпиталя, услышав, что разведчики собрались без него в поход.

На следующее утро вместе с Велиховым, Окишевым и Вано мы отправились в госпиталь навестить Барабасика. Мне захотелось узнать у моряков-разведчиков некоторые подробности о Барабасике.

— Он наш, кавказский, — убеждённо сказал мне Вано. — С Чёрного моря.

— Кто это его тебе на прописку дал, — возразил Окишев, — когда он из наших краёв! Хоть, может, и не природный, да на строительстве работал у нас, в Сибири.

— Там разберёмся, кто и откуда, когда после войны домой поедем, литеры на проезд будем брать, — проговорил лейтенант Велихов. — Пишите, в общем: парень-герой, рождения тысяча девятьсот двадцатого года, родом из наших, комсомольского племени, североморского звания...

Далеко на севере, на самом краю нашей земли, у холодного Баренцева моря, стояла всю войну батарея знаменитого командира Поночевного. Тяжёлые пушки укрылись в скалах на берегу, и ни один немецкий корабль не мог безнаказанно пройти мимо нашей морской заставы.

Не раз пробовали немцы захватить эту батарею. Но артиллеристы Поночевного и близко к себе врага не подпускали. Хотели немцы уничтожить заставу — тысячи снарядов посылали из дальнобойных орудий. Устояли наши артиллеристы и сами таким огнём ответили врагу, что вскоре замолчали немецкие пушки — разбили их меткие снаряды Поночевного. Видят немцы: с моря не взять Поночевного, с суши не разбить. Решили ударить с воздуха. День за днём посылали немцы воздушных разведчиков. Коршунами кружились они над скалами, высматривая, где спрятались пушки Поночевного. А потом налетали большие бомбардировщики, швыряли с неба на батарею огромные бомбы.

Если взять все пушки Поночевного и взвесить их, а потом подсчитать, сколько бомб и снарядов обрушили немцы на этот клочок земли, то выйдет, что вся батарея весила раз в десять меньше, чем страшный груз, сброшенный на неё врагом...

Я бывал в те дни на батарее Поночевного. Весь берег там был разворочен бомбами. Чтоб пробраться к скалам, где стояли пушки, пришлось перелезать через большие ямы-воронки. Некоторые из этих ям были так просторны и глубоки, что в каждой из них уместился бы хороший цирк с ареной и местами для зрителей.

С моря дул холодный ветер. Он разогнал туман, и я рассмотрел на дне огромных воронок маленькие круглые озёра. У воды сидели на корточках батарейцы Поночевного и мирно стирали свои полосатые тельняшки. Все они недавно были моряками и нежно берегли матросские тельняшки, которые им остались на память о флотской службе.

Меня познакомили с Поночевным. Весёлый, немножко курносый, с хитрыми глазами, смотревшими из-под козырька морской фуражки. Только мы разговорились, как сигнальщик на скале закричал:

— Воздух!

— Есть! Завтрак подан. Сегодня завтрак дадут горячий. Укрывайтесь! — проговорил Поночевный, оглядывая небо.

Небо загудело над нами. Двадцать четыре «юнкерса» и несколько маленьких «мессершмиттов» летели прямо на батарею. За скалами громко, торопясь, застучали наши зенитки. Потом тонко заверещал воздух. Мы не успели добраться до укрытия, — земля охнула, высокая скала недалеко от нас раскололась, и камни завизжали над нашими головами. Твёрдый воздух ушиб меня и повалил на землю. Я залез под нависшую скалу и прижался к камню. Я чувствовал, как ходит подо мной каменный берег.

Грубый ветер взрывов толкался мне в уши и волок из-под скалы. Цепляясь за землю, я что есть силы зажмурил глаза.

От одного сильного и близкого взрыва глаза у меня сами раскрылись, как раскрываются окна в доме при землетрясении. Я уж было собрался опять зажмуриться, как вдруг увидел, что справа от меня, совсем близко, в тени под большим камнем, шевелится что-то белое, маленькое, продолговатое. И при каждом ударе бомбы это маленькое, белое, продолговатое смешно дрыгалось и снова замирало. Меня так разобрало любопытство, что я уже не думал об опасности, не слышал взрывов. Мне только хотелось узнать, что за странная штука дрыгается там под камнем. Я подобрался ближе, заглянул под камень и рассмотрел белый заячий хвостишко. Я подивился: откуда он здесь? Мне известно было, что зайцы тут не водятся.

Грохнул близкий разрыв, хвостишко судорожно задёргался, а я поглубже втиснулся в расщелину скалы. Я очень сочувствовал хвостику. Самого зайца мне не было видно. Но я догадывался, что бедняге тоже не по себе, как и мне.

Раздался сигнал отбоя. И тотчас я увидел, как из-под камня медленно, задом выбирается крупный заяц-русак. Он вылез, поставил торчком одно ухо, затем поднял другое, прислушался. Потом заяц вдруг сухо, дробно, коротко пробил лапами по земле, словно сыграл отбой на барабане, и запрыгал к батарее, сердито прядая ушами.

Батарейцы собрались около командира. Сообщали результаты зенитного огня. Оказывается, пока я там изучал зайкин хвост, зенитчики сбили два немецких бомбардировпщка. Оба упали в море. А ещё два самолёта задымили и сразу повернули домой. У нас на батарее бомбами повредило одно орудие и осколком легко ранило двух бойцов. И тут я опять увидел косого. Заяц, часто подёргивая кончиком своего горбатого носа, обнюхал камни, потом заглянул в капонир, где укрывалось тяжёлое орудие, присел столбиком, сложив на животике передние лапы, осмотрелся и, словно заметив нас, прямёхонько направился к Поночевному. Командир сидел на камне. Заяц подскочил к нему, забрался на колени, упёрся передними лапками в грудь Поночевного, дотянулся и стал усатой мордочкой тереться о подбородок командира. А командир обеими руками гладил его уши, прижатые к спинке, пропускал их через ладони... Никогда в жизни не видел я, чтоб заяц держался так вольно с человеком. Случалось встречать мне совсем ручных заек, но стоило коснуться ладонью их спины, и они замирали от ужаса, припадая к земле. А этот держался с командиром запанибрата.

— Ах ты, Зай-Заич! — говорил Поночевный, внимательно осматривая своего приятеля. — Ах ты, нахальный зверюга... не покорябало тебя? Не знакомы с нашим Зай-Заичем? — спросил он меня. — Это мне подарочек разведчики с Большой земли привезли. Паршивенький был, малокровный такой с виду, а у нас отъелся. И привык ко мне, зайчина, прямо ходу не даёт. Так и бегает за мной. Куда я, туда и он. Обстановка у нас, конечно, для заячьей натуры не очень подходящая. Сами могли убедиться — шумно живём. Ну, ничего, наш Зай-Заич теперь уже малый обстрелянный. Даже ранение имел, сквозное.

Поночевный взял осторожно левое ухо зайца, расправил его, и я увидел зарубцевавшуюся дырочку в лоснящейся плюшевой, розоватой изнутри кожице.

— Осколочком прошибло. Ничего. Теперь зато в совершенстве изучил правила ПВО. Чуть налетят — он уже мигом где-нибудь укроется. А один раз вышло, так без Зай-Заича была бы нам полная труба. Честное слово! Долбили нас часов тридцать кряду. День полярный, солнце на вахте круглые сутки бессменно торчит, ну вот немцы и пользовались. Как это в опере поётся: «Ни сна, ни отдыха измученной душе». Так вот, стало быть, отбомбили они наконец, ушли. Небо в тучах, но видимость приличная. Огляделись мы: ничего как будто не предвидится. Решили отдохнуть. Сигнальщики наши тоже притомились, ну и проморгали. Только смотрим: Зай-Заич тревожится что-то. Уши наставил и передними лапами чечётку бьёт. Что такое? Нигде ничего не видно. Но знаете, какой у зайца слух? Что же вы думаете, не ошибся зайчина! Все звукоуловители опередил. Сигнальщики наши только через три минуты обнаружили самолёт противника. Но я уже успел на всякий случай команду дать заранее. Приготовились, в общем, к сроку. С того дня уже знаем: если Зай-Заич ухо наставил, чечётку бьёт, — следи за небом.

Я поглядел на Зай-Заича. Задрав хвостишко, он резво прыгал на коленях у Поночевного, искоса и с достоинством, как-то совсем не по- заячьи, озирал стоявших вокруг нас артиллеристов. И я подумал: «Какие же смельчаки, наверное, эти люди, если даже заяц, немного пожив с ними, сам перестал быть трусом!»

Лев Кассиль «Огнеопасный груз»

Я ребятки, выступать не великий мастер. Тем более, что образование у меня ниже среднего. Грамматику плохо знаю. Но раз уж такое дело и вы меня, ребятки, душевно приветствовали, то скажу...

Значит, так. По порядку. Когда вашу местность ещё только начали из-под немцев освобождать, получаю я с моим напарником, Лёшей Клоковым, в управлении дороги назначение: сопровождать вагон из Москвы. А в вагоне, объясняют, груз чрезвычайной важности, особого назначения и высшей срочности.

— Насчёт состава груза, — говорят, — ты, Севастьянов, чересчур не распространяйся по дороге. Намекай, что, мол, секретно, и всё. А то могут найтись какие-нибудь не вполне сознательные и отцепят тебя на малую скорость. А дело срочное до крайней чрезвычайности. Путёвка у тебя самим товарищем народным комиссаром подписана. Чувствуешь? — говорят.

— Соображаю, — говорю.

Выдали нам что требуется: тулупы новые, две винтовки, шапки-малахаи, фонари там сигнальные... Ну, словом, всё наше обзаведение, как полагается. Вагон наш перегнали с товарной станции на пассажирскую и подцепили на большую скорость к почтовому поезду дальнего следования.

Динь-бом... — второй звонок, пассажиры — в вагон, провожающие — вон, пишите письма, шибко не скучайте, совсем не забывайте, поехали!

— Ну, — говорю я своему Лёше Клокову, — в час добрый, с богом! Груз у нас особенный. Так что ты вникни: глазом моргнуть не моги на дневальстве. Словом, гляди, чтобы всё у нас было в цельности и сохранности до последнего. А не то я тебя, Алексей, милый человек, по всем законам военного времени продёрну.

— Да будет вам, Афанасий Гурыч! — это Алексей мне говорит. — Я и сам соображаю, что за груз. Это вы мне излишне говорите.

Раньше-то от Москвы до вас ехать не столь долго было. На седьмые сутки грузы прибывали. А теперь, конечно, кое-где вкруговую приходится объезжать, тем более что назначение в район военного действия.

Я уже на фронт не раз с эшелоном ходил. И под вагоном при бомбёжке полёживал, и на обстрел напарывался. Но на этот раз дело совсем особое. Груз уж очень интересный!

Вагон дали нам хороший, номер «172-256», товарный. Срок возврата — январь будущего года. Осмотр последний в августе был. И всё это на вагоне обозначено. Площадочка имеется тормозная, чин чином. На площадке той самой мы и ехали. Вагон-то в Москве запечатали под пломбу, чтобы не было разговоров, какой груз.

Дежурили, значит, по очереди с Алексеем. Он дневалит — я в резерве обогреваюсь. Я заступил — он в резервный вагон отдыхать идёт. Так и ехали. Прибыли на пятый день в узловую. А оттуда, значит, нам надо уже поворачивать по своему назначению. Отцепили нас.

Стоим час, два стоим. Ждём целый день. Торчим вторые сутки — не прицепляют. Я уже со всем начальством на станции переругался, до самого грузового диспетчера дошёл. Сидит такой в фуражке, при очках; в помещении жарынь, печка натоплена до нестерпимости, а он ещё воротник поднял. Перед ним на столе телефонная трубка рупором на раздвижке. А из угла, где рупор, его разные голоса вызывают. Это по дорожному телефону-селектору разговор идёт. Только и слышно: «Диспетчер?! Алло, диспетчер! Почему 74/8 не отправляется? Диспетчер, санитарная летучка просится. Принимать, диспетчер?!» А он сидит, словно и не слышит, откинулся в кресле и бубнит себе в рупор: «Камень бутовый — три платформы. Кора бересклета — двенадцать тонн, направление — Ставрополь. Скотоволос — три тонны. Краснодар. Пух-перо — тонна с четвертью. Кожсырьё — две с половиной». Я своими бумажками шелестеть начал, перед его очками документами помахиваю, печати издали показываю, а читать в подробности не даю. Такой, думаю, бюрократ, суконная душа, не может воспринять, какой я груз везу.

Нет! Куда там... И глядеть не желает, и подцеплять меня отказывается, отправление не даёт, велит очереди ждать. Лёшка мой не выдержал.

— Слушай, — говорит, — пойми, груз-то у нас особый, секретный! Не приведи бог, какая воздушная опасность, так вы от нашего вагона сами тут в пух-перо обратитесь.

— Позвольте, — говорит тот, — так вы бы сразу и объявили, что у вас груз огнеопасный. Чего же вы двое суток тянули? Стоят с таким грузом и молчат! Идите скорее, на третьем пути воинский эшелон составляется, через час отправление даю. Если начальник спорить не будет, я ваш поставлю.

Бежим на третий путь. Я Алёше Клокову говорю:

— Слушай, Клоков, где же это ты у нас взрывчатку нашёл?

— Помалкивай себе, Гурыч, в бумажку. Эдакий камень бутовый только взрывчаткой и колыхнёшь. Сам видишь.

Ну, в общем, уговорили. Поставили нас в хвост. Через час дали отправление.

Теперь такая картина. Эшелон этот на самый фронт идёт. Везут всякое такое, чего вам и знать не предусмотрено, не могу сказать. Словом, взрывчатым вагоном испугать их уж нельзя. Куда там! Ну а направление наше идёт на станцию Синегубовка. А потом разъезд Степняки, Молибога, Синереченская, Рыжики, Бор-Горелый, Старые Дубы, Казявино, Козодоевка, Чибрики, Гать и, значит, наш город, станция назначения. А фронт тут кручёный. И в местности ещё кое-где бои. Так что ехать-то надо с оглядкой.

День едем — ничего, порядок. Правда, летали над нами какие-то, кружились. Одни говорят — наши, другие доказывают — немцы. Кто их разберёт! Бомбами не кидались. И у нас в эшелоне на двух площадках зенитки были — огонь не давали.

А местность кругом сильно разорённая. Недавно ещё тут немец был. Пожёг всё, злодей, порушил, глядеть жалко. Пустынь горелая... И дорога на живую нитку пошита. Еле едем.

Прибыли мы под вечер на станцию Синереченскую.

Пошёл я за кипятком, чайком решил согреться. Хлеба получил по рейсовым карточкам. Возвращаюсь обратно, к своему вагону. А вечер был дождливый, ветреный. Продрало меня порядком. Иду мечтаю про чаёк. Влезаю на площадку, гляжу — сидит кто-то. Забился в угол, как веник.

— Это ещё что за прибавление семейства? Клоков, ты чего смотришь? Не видишь, постороннее лицо? Законопорядков не знаешь?

А это девчонка, годков этак двенадцати. Сидит, нахохлилась. На ней стёганка ватная, грязным полотенцем перепоясана заместо кушака. Из-под полушалка стриженые волосы торчат. Худая, немытая. А глаза так и стригут.

— Дяденька, меня с того поезда ссадили. Можно? Мне только до Козодоевки доехать.

— Какие, — говорю, — такие Козолуповки, Козодоевки! Инструкции не знаешь? А ну кыш- кыш, шевелись, ишь какие завелись! Скидывай отсюда свои мешки. Гляди какая расторопная пристроилась! Спекулянничать небось ездила? Наловчилась с малых лет, — говорю я ей.

— Я, — говорит, — не спекулянничать. Это я сухарей везу своим. Я их уже два года не видала. Вот уехала к тёте за Ростов, а сюда немцы вошли. У меня там, в Козодоевке, мама и братик Серёжа.

— И разговоров твоих слышать не хочу и не желаю. Слезай!

Но тут Клоков мой подходит, отзывает меня в сторону и говорит:

— Слушай, Гурыч, а пускай себе едет. От неё ось не переломится, букса не сгорит, поезд не расцепится. Намаялась девчонка.

— Да ты что, — говорю, — Алексей, соображение у тебя хоть на копейку осталось? Воинский эшелон, вагон чрезвычайный, а мы «зайцев» возить будем. Ишь ты, приютил, какой добренький!

Девчонка как вскочит! Стёганка ватная до колен ей, рукава завёрнуты. Взвалила мешки на плечо — и давай меня чествовать.

— Ох, вредный ты до чего, — говорит, — дядька! И личность у тебя кривая, это тебя от злости перекосило. У тебя и злость, как у собаки кость, поперёк горла застряла!

И утюжит меня всякими такими словами. Эдакая дерзкая девчонка!

Я говорю:

— Цыц сейчас же! Ты за кого себя понимаешь? Ты кто? Нуль цена тебе. Посмотри ты какая дерзкая! Я тебя в пять раз старше да во сто раз умнее, а ты мне такие невыразимые слова. А корить меня, что личность немножко на одну сторону повело, так это довольно совестно. Это у меня ещё от крушения с той войны.

А она мешки собрала свои, котомочки навесила — да вдруг отвернулась, в стенку вагона лбом ткнулась и как заревёт, заголосит, словно паровоз у закрытого семафора. На всю станцию слыхать. А у меня никакого интереса нет лишнее внимание на наш вагон навлекать. Уж прицепили, едем, никто не проверяет, что за груз, и слава богу, молчи себе.

— Афанасий Гурыч, ладно, довезём её, никто и не заметит.

— Нечего меня в цари Ироды зачислять, — говорю. — Что мне, жалко, что ли, пусть едет. Только я знать ничего не знаю. В случае обнаружат — ты в ответственности, с тебя спрос.

Девчонка ко мне кидается:

— Можно, да? Позволили? — и начинает мешочки с плеч скидывать. — Спасибочко вам! Нет, вы тоже ничего. А сперва, сначала я испугалась. Вот, думаю, наскочила на какого вредного... Дядя, а вас как звать?

— Ладно, ты много не разговаривай. «Дядя, дядя»!.. Заладила. Я тебя в племянницы не приглашал.

— А как же вас тогда: дедушка?

— Какой же я дедушка? Ты гляди лучше. Ус-то у меня без малейшей седой искорки.

— Гурыч его звать, — Алексей говорит.

— Фи! Смешно как...

— Чего тут смешного нашла? Обыкновенное имя, русское, родословное. От Гурия идёт. Смешно ей!.. Вот сгоню тебя с вагона — погляжу тогда, какие тебе хихоньки будут. Давай лучше дело, отвязывай кружку, я тебе кипяточку налью. Вот ещё, — говорю, — «зайцев» я не возил, так «зайчиха» приблудилась. На, пей, глотай. Да не давись, ошпаришься ты, анчутка!

— Я, — обижается, — не Анчутка, меня Дашей звать. Маркелова моя фамилия.

— Ну, пей да помалкивай, Дарья-скипи- дарья, сердитый самовар! Горячая какая! Пар из ушей идёт.

Пьёт она чай, дует, обжигается. Потом кинулась рыться в котомочке своей: вытащила луковичку, пол-луковички Алексею дала и меня угостила:

— Кушайте, дядя Гурыч, кушайте! Это мы с тётей на огороде сами вырастили. Он всего полезней, лук. В нём витамин. От него польза всему здоровью. Вы посолите, у меня соль есть, хотите? Дядя Гурыч, а чего у вас в вагоне едет?

Алексей рот было открыл, но я тут на него прикрикнул.

— Клоков, — говорю, — прикрой рот обратно. А ты уж рада, уши растопырила. Тебе, Дарья, этого знать не следует. Груз особой важности, под пломбой. Едешь — и скажи спасибо. Всё знать ей надо. До чего востроносая девчонка!

Приехали мы на станцию Рыжики ночью. «Зайчишка» наш в мой тулуп завернулась, притулилась на площадке, затихла, спит. Только мы прибыли — завыли паровозы, зенитки застучали: тревога. Налетело на нас штук, считай, десять. В темноте-то не разберёшь, но, думаю, не меньше. Раскинули осветительные люстры по небу и давай нас как миленьких бомбами молотить. Дашутка проснулась.

— Беги, — кричу я, — беги, — говорю, — вон за станцию, ложись в канаву за водокачкой!

А она не спешит.

— Я, — говорит, — лучше тут, с вами. А то мне там одной ещё страшнее будет.

Однако я её всё-таки прогнал в канаву. А сам с Лёшей остался при вагоне. Мало ли что... Загорится вдруг, а груз у меня такой — только искорку давай, заполыхает. Горючий груз.

Вот, думаю, неприятность! Уж совсем близко до назначения, а такая вдруг проруха получается. А с Рыжиков как раз поворот на ту ветку идёт, куда нам направление дано. И нас уже отцепили от эшелона. Как тревога началась, эшелон сразу со станции отправили. А наш вагон стоит один на пути, и немцы его ракетами освещают. И номер мне хорошо видать: «172-256», и срок возврата — январь на тот год. Ай-яй-яй, думаю, Афанасий Гурыч, не будет тебе возврата ни в том, ни в текущем году, ни через веки веков. Сейчас как чмокнут нас сверху, так и косточек тогда твоих не занумеровать.

Кругом меня бомбы рвутся, огонь брызжет, осколки вприпляс скачут по путям. А я возле вагона бегаю, на людей натыкаюсь, велю вагон наш с путей убрать поскорее. Говорю, так и так, мол, у меня особый груз взрывчатый. А от меня всё пуще шарахаются.

Я уже за ними бегу, кричу:

— Стойте! Это я так сказал. Это я от себя для ускорения накинул. Никакой у меня не взрывчатый! У меня там...

Не успел я договорить, ахнуло громом около меня. Обдало всего огнём, ударило с маху оземь. Приоткрыл я глаза, светло вокруг, светлым- светло. И гляжу: горит наш вагон. Пропал груз!

Кинулся я к вагону. По дороге меня ещё раз в воздухе перевернуло. Спасибо ещё, что не на рельсы, а в мягкий грунт угодил. Поднялся я, подскочил к вагону, а там уже Алексей мой действует. В руках у него огнетушитель шипит, а ногами он огонь топчет. Кинулся и я пламя топтать. На мне уже спецовка горит, но я сам себя не помню — груз надо спасать.

И что же вы думаете? Отстояли вагон! Хорошо ещё, немного загорелось. Один бок вагона маленько пострадал, дверь вырвало, внутри кое-чего попалило, но всё целое, ехать можно. Только одно плохо: видят теперь все наш особый груз — обнаружен на весь белый свет. Придётся везти на глазах у публики. Потому что дыра выгорела порядочная.

Отбили налёт. Дашутку мы с Алёшей еле отыскали. Забилась со страху в канаву. Эх ты, с вечера молодёжь, а утром не найдёшь!

— Цела? — спрашиваю.

— А что мне сделается? — отвечает. — Только ноги промочила в канаве.

Садится на подножку, разувается, снимает свои ботинки — у неё такие прегромадные были, лыжные, американские, откуда, уж не знаю — и выливает из них воду, чуть не по ведру из каждого.

— Залезай, — говорю, — обратно, заворачивайся в кожух, обсыхай. Можешь в самый вагон забираться. Теперь у нас вход и выход свободный. Двери-то вон вывернуло. Прощай все наши замки, пломбы!

Влезла она в вагон.

— Ой, — визжит, — тут книжки какие-то!

— Ну и что? — говорю. — К чему визг? Книжек не видала?

Я не помню, вам-то я сказывал вначале иль тоже не сказал, что вагон-то наш учебниками гружён был? Ну, буквари там, арифметики, географии, задачники, примеры всякие.

Этот вагон народный комиссар всеобщего образования товарищ Потёмкин из Москвы послал в освобождённые районы, откуда немцев повытурили. Дети тут два года не учились, немец все книги пожёг. Да чего вам говорить, вы это лучше меня тут знаете.

Вот сразу и послали из Москвы освобождённым ребятам в подарок восемьдесят пять тысяч учебников.

Ну, я так считал, что говорить, какой у меня груз, не стоит. Тут эшелоны со снарядами, составы с танками идут, воинские поезда следуют, фронтовые маршруты, а я с букварями полезу. Неуместно. Груз чересчур деликатный. Какой- нибудь дурак ещё обидится, и может скандал произойти.

А теперь уж скрывать как же? Всё наружу, всем насквозь видно.

— Плохо дело, — говорю, — Клоков! Теперь нас куда-нибудь отставят на тридесятый путь, и ожидай там своего череду.

А на воле уже светает. Пошёл я к начальнику станции. Тот меня к военному коменданту направил. Так, мол, и так, объясняю я коменданту. Имею назначение от самого главного комиссара всенародного обучения и просвещения, дети освобождённые ждут, груз крайней важности, такой груз надо бы по зелёной улице пустить, как на дороге говорят, чтобы везде зелёный семафор был, путь открытый. Ставьте нас в первую очередь.

А комендант смотрит на меня красными глазами, видно, уже сам ночи три не спал, сморился человек. И конечно, сперва слушать не хочет:

— Что такое, тут у меня без вас пробка — четвёртые сутки расшить не можем. Всё забито до крайности. Сейчас срочный эшелон к фронту следует, а вы тут с вашими арифметиками да грамматиками! Подождут ваши дважды два четыре. Ничего им не сделается. А то завтра прибудет ещё вагон с какими-нибудь сосками, слюнявками и распашонками, и тоже изволь гнать их без очереди?

Я уж не знаю, как мне на него воздействовать. Только вдруг слышу сзади голос такой солидный:

— Товарищ комендант, боюсь, что дети не по вашему графику растут. Если вы ничего не имеете против, я прицеплю этот вагон к своему составу.

Поворачивается и уходит. Посочувствовал, а сам на меня и не посмотрел даже: дескать, ничего особенного не сказал. Вот золотой человек!

Побежали мы на пути. И слышу я издали крик возле вагона. Гляжу, стоит какой-то малый, весь в масле, смазчик должно быть, а Дашутка

наша вцепилась в него и из рук книжку рвёт. В чём дело?

Смазчик этот говорит:

— Да отцепись ты, спецовку порвёшь! Брысь! Вот жадная!.. Папаша, — это уж он мне объясняет, — у тебя я там вижу брошюрки какие-то. Неужто жалко одну на завёртку дать? Покурить смерть как охота!

— Слушай, — говорю я ему, — это не простые книжки. Это научные. Можешь это понять? Из самой Москвы везём. А ты хочешь на дым пустить. Не совестно тебе?

Он книжку отдал обратно, поглядел, вздохнул. Ну, Алёша ему бумажку дал всё-таки. Обёртка нашлась у нас рваная.

Ну хорошо. Прицепили нас к воинскому составу.

Двинулись мы по направлению к фронту. Огляделся я, стал свои неты считать — что сгорело, что порвало, чтобы акт составить. Смотрю, Дарья моя в вагоне совсем уже обвыкла, прибралась. К фортке бумажные занавески пристроила, венчик, хитро так вырезанный узорами: кресты, звёздочки. И картинки хлебом на стенку приклеила. Посмотрел я на эти картинки, на занавесочки и обомлел...

— Погоди, — говорю, — это откуда бумагу взяла? Где картинки добыла?

— А это я, — говорит, — тут подобрала, зря валялись.

Гляжу, это она из учебников странички повыдергала. Я сперва было бранить её, а потом разобрался — ничего. Это она из тех книжек взяла, которые всё равно при бомбёжке порвало.

— Дядя Гурыч, вы не серчайте, — говорит. — Зато видите, как у нас теперь уютненько! Прямо как у тёти или дома у нас, в Козодоевке. Вы пока стоять там будете, в гости к нам приходите. Ох, мы вас с мамой угостим как, напечём всего разного! Кулеш по-казацки сделаем, со шпиком, — я везу. А ноги, дядя Гурыч, обтирать надо. Вон вы сколько грязюки навозили. За вами не наубираешься. Лёша небось сам ноги вытер о солому, а вы кругом наследили.

Что ж попишешь, хозяйку слушаться надо. Пошёл на солому, потоптался в ней, ровно курица в сенях.

Едем мы, значит, так, едем. От нечего делать я учебники почитывать стал, которые из упаковки взрывом повыбросило. Задачи интересные попадаются. Особенно одна понравилась мне, девятьсот пятый номер. По нашей специальности, железнодорожная задача, на все четыре действия с дробями. Я её даже в точности запомнил. От Москвы до Владивостока, сказано, девять

тысяч двести восемьдесят пять километров. Из этих городов следуют встречным направлением, стало быть, два поезда. Один прошёл столько- то, а другой от этого какую-то часть, и вот, значит, надо сосчитать, много ли между ними ещё осталось до скрещения. Интересная задачка. Стал я её было решать, да образование у меня ниже среднего, завязли мои поезда в сибирской тайге и ни взад ни вперёд. А Дашутка, хитрая голова, мигом, в два счёта решила. Потом стала меня ещё по таблице умножения гонять, вразбивку спрашивать. Я даже запыхался, пот прошиб.

— Ну, — говорю, — Дарья, этак я с тобой пока до места назначения доберусь, так полное среднее образование получу.

Едем мы туго. Стоим часто. Дорога фронтовая, перегруженная. Пути повреждены. А Дашутке не терпится скорее домой попасть. По ночам она не спит, чуть остановка — машиниста ругает, что тихо едет. Соскучилась. Да и верно. При солнце тепло, а при матери добро. А она два года матери не видала. Извелась девчонка, и смотреть на неё жалко. Тоненькая, бледная. Как запоёт вечером: «Есть кусточек среди поля, одинёшенек стоит...» — да подхватит с ней Лёша, так и мне всю душу занозят. Пробовал я было подтягивать, да у меня слух неспособен с детства. Смеются они только надо мной. Ну, я замолчу, не обижаюсь. Выйду с фонарём на тёмную станцию, потолкую с главным. А потом погудит опять в темноте наш паровик, пойдёт перезвон по буферам. Фыркнет, задышит часто паровоз, разбежится под уклон, и пойдут колёса таблицу умножения твердить. Так и слышится мне: «Семью семь — сорок девять! Семью семь — сорок девять!.. Сорок девять, сорок девять... Семью семь...»

Прибыли мы в Бор-Горелый. Оказалось, немцы впереди мост взорвали. Пришлось ехать вкруговую, через Иордановку, Валоватую. Разговоры на станциях тревожные. Где-то, говорят, немецкие танки отрезанные бродят.

Долго нас не принимали на станцию Стрекачи. Наконец пустили. Только вошли мы за стрелку, вдруг пальба. Кругом крик поднялся, пулемёты где-то застрекотали. Я сразу к Дарье:

— Ложись вот тут, за учебники! Ни одна пуля не прошибёт, лежи.

Пораскидал я книжки кипами, сделал ей вроде укрытия.

— Сиди, — говорю, — и нишкни.

А мы с Клоковым выскочили из вагона. Над нами пули так и чиркают: тью-тью!.. А по степи прямо к станции, глядим, танки заходят, и на них чёрные кресты. Вот это приехали! Попали!

Бойцы с нашего эшелона рассыпались все цепью, залегли вдоль полотна, отстреливаются. Кто ручным пулемётом действует, кто из противотанкового ружья бьёт, кто гранату приготовил. Мы с Лёшей подползли со своими винтовками, попросились, чтобы нас приняли. Указали нам наши места.

Лежим, стреляем со всеми. Задымил один немецкий танк. Второй загорелся. Это наши зенитчики с площадки прямой наводкой по немцам ударили. Третий танк в аккурат на нас повернул. Вдруг ка-ак грохнет за нами! Оглянулись, видим: один вагон в нашем составе, гружённый боеснарядами, в щепки разнесло. А с паровоза сигналы дают, что сейчас тронутся. Эшелон уйти со станции спешит.

Кинулись бойцы по вагонам. Рванул паровоз, заскрежетал весь состав, и пошёл поезд за стрелку. А наш вагон как был последним в хвосте, так и остался на месте. Взрывом-то перед нами вагон выбило, разорвало хвост поезду, мы и оказались отцепленные.

— Окончательно пропали мы, Алёша, — говорю я. — Давай хоть вагон взорвём, чтобы немцам груз не сдавать.

У нас гранаты были. Я отполз подале, уже было размахнулся, да вдруг вспомнил про Да- шутку нашу. Ведь она в вагоне осталась. Ах ты назола!

А из немецкого танка уже выскочили солдаты, рассыпались, бегут к нам, палят на ходу. Клоков подполз ко мне и говорит:

— Гурыч, давай скорее вытаскивай Дашку и кончай вагон. На тебе ещё одну гранату для верности. А я их пока тут задержу.

Сам пристроился за насыпью, винтовку на рельсы положил и бьёт немцев на выбор. А я ползком, ползком, посунулся к вагону, нырнул под него, пролез, поднялся с другой стороны и только влез на площадку, вижу: от семафора, из-за поворота, броневик по рельсам катит, вроде автодрезины. Как ударит с ходу, так только воздух у нас над головами забуравило. Бьёт на всём ходу бронемашина по немцам, спешит на станцию. А на путях обломки горят, того гляди, и наш вагон займётся.

И при такой опасности высовывается из двери вагонной Дашутка наша, кубарем скатывается вниз и бежит по шпалам прямо к броневику. Пули вокруг неё чиркают об рельсы, щёлкают, того и гляди, зацепят.

— Дашка, дура, ложись сейчас же! Куда полезла?..

А она подбегает прямёхонько к броневику. Оттуда из люка командир показался.

— Дядя, — кричит Даша, — дяденька, зацепляйте нас скорее, везите! А то мы сейчас пропадём совсем.

Я тоже на карачках подобрался туда. Встать боюсь — очень уж много надо мной этих свинцовых пчёл летает. Стою на четвереньках, вернее будет сказать, на трёх точках: правую-то руку к шапке приложил, честь честью, всё- таки ведь с командиром говорю.

— Товарищ, дорогой, разреши обратиться?.. Сделай милость, подсоби. Правительственный груз везу, чрезвычайного назначения, от самого народного комиссара. Вызволяйте! Хоть девчонку примите!

— Погоди! Что за груз такой? Быстро!

— Да, — говорю, — извиняюсь, книжки везём. Очень интересные.

— Хватит! Ясно. Вас и требуется нам. Меня командир с разъезда за вами отрядил. Живо прыгай в вагон к арифметикам своим! — приказывает командир. — Это чья девчонка? Твоя? Что ж она у тебя без надзора под пулями бегает? Ну, быстро!

Выскакивают из бронемашины двое, скидывают с пути обломки. Броневик подают к моему вагону. Орудие в башне туда-сюда дуло водит, палит, аккуратненько немцам порции выдаёт. А тем временем бойцы толстой цепью прикручивают мой вагон к своему крюку.

— Живо давай, быстро! — приказывает командир, а голос у него громче пушки. — Поворачивайся, Ткаченко, не возись!

А я кричу из-под вагона:

— Клоков! Алёша! Давай сюда скорее. Отправляемся!

Не отвечает Клоков.

Побежал я, пригибаясь, к тому месту, где Алёша за насыпью отстреливался. Подбежал туда да и сам повалился. Лежит мой Алексей, уткнулся в рельс, а с рельса на шпалу кровь сочится...

— Алёша, Алёша! — кричу. — Ты что, Алёша? Это я, слышишь? Гурыч это...

Командир из бронемашины зовёт:

— Эй, кондуктор, как тебя там... Долго ты будешь? Я тебя ждать не собираюсь.

— Товарищ командир! Помощника моего ранило, напарника... Подсобите, прошу.

Подскочили два бойца, взяли Алёшу на руки, а я ему голову пробитую поддерживаю. Подняли мы его в наш вагон, влезли и сами с Дашуткой. Загремела машина, тронулась, посыпались у нас учебники в вагоне, и пошёл наш во всём мире невиданный поезд со станции. Впереди броневик, а за ним наш вагон.

Много я в своей жизни поездил, всю Россию проколесил, а таким манером ещё сроду не ездил. Не приходилось. Гремит впереди бронемашина, несёмся мы за ней. Прыгает вагон на стыках, шатает его из стороны в сторону, вот-вот с откоса вниз грохнется...

Но мне не до того. Я с Алёшей бьюсь. Мне бойцы свой индивидуальный пакет дали, с марлей там, с ватой. Дашутка мне подсобляет, а у самой зубы стучат, хоть она их стиснуть старается и всё норовит отвернуться, чтобы на кровь Алёшину не глядеть.

— Ты уж подержись, Дашенька, — говорю, — не обмирай. Раз попали мы с тобой на войну, так тут «агу — не могу» позабудь. Не маленькая.

— Жалко мне очень, — говорит. — Вдруг если опасно!.. А? Дядя Гурыч?..

Забинтовали мы Алёше голову, как умели. Я ему подложил книжки, чтобы повыше было, тулуп подстелил. Молчит Алёша. Только когда тряхнёт вагон на стыке, стонет тихонечко. И как это его угораздило под пулю попасть, вот ведь горе какое!

— Клоков! Алёшка!.. — говорю ему я в самое ухо. — Довольно тебе, очухайся. Это я, Гурыч. Ну как, легче тебе?

Открыл он глаза, посмотрел на меня и легонько губами двинул:

— Гурыч... когда доедешь... скажи ребятам, как мы им везли...

— Да брось ты, Клоков! Мы с тобой, Алёша, вместе ещё обучаться станем.

Не помню, чего уж я ему тогда говорил такое, но сам-то я вижу, что дело плохо. Совсем никуда дело. Не доехать Алексею. Тень уж ему на лицо заходит.

— Клоков, — говорю, — ты подержись, милый! Как же я без тебя-то, один? Ты это пойми. Быть этого не может. Ты слушай, Алёша... А, Алёша?

Захолодела его рука в моей. Приложился я ухом к груди, послушал сердце, шапку снял. Только колёса под полом стучат и отдаются в тихой груди Алёшиной. Конец. Отмаялся. А Даша взглянула на меня и поняла всё сразу. Отошла в дальний угол вагона, села там комочком, подхватила руками коленки и, слышу я, шепчет:

— Хороший был, всех лучше. Это он меня первый пустил.

Да я и сам думаю, несправедливо вышло. Помоложе он меня, жить бы ему да поживать. А вот пуля его выбрала.

— Ну что же поделаешь, Дашенька, не всем помирать в очередь. Так уж вышло. А нам с тобой, видно, ещё ехать положено.

Хотел ей ещё что-то сказать, да и слов не нашёл. Тут с броневика кричат мне:

— Эй, кондуктор, тормози!

Я выскочил на площадку, стал прикручивать тормоза, чтобы вагон не насел на ходу на бронедрезину. Загремели стрелки под колёсами, влетели мы на станцию. А кругом люди сбегаются, бойцы с эшелона кричат, дивятся.

— Вот это да! Вот это доставлено, — говорят, — высшей скоростью!

Ну, я поблагодарил командира, только объявил, что не до радости мне, товарищ убит. Побежали за врачом, да уж поздно. Ни к чему врач...

Похоронили мы Алёшу Клокова тут же, возле станции Старые Дубы, за разбитой водокачкой. Я доску отесал, двумя камнями на могиле укрепил. А на доске написали так:

«Клоков Алексей Петрович. Год рождения 1912. Боец железнодорожного транспорта. Пал смертью храбрых при доставке особого груза в освобождённые районы. Дети, школьники, не забывайте его. Он вёз вам книжки из Москвы».

Поставили нас снова в хвост эшелона. Едем вдвоём с Дашуткой. Молчим. Всё про Алёшу думаем. За что ни возьмусь, всё его не хватает. Какой разговор ни начнём, обязательно Алёшей кончим. И не верится никак, что нет уже его совсем. Всё думается, сейчас на полустанке вскочит, чего в газетах новенького, расскажет, Дашку потормошит...

Через два дня к вечеру прибыли мы в Казявино.

Станция забита составами. С фронта идут, гружённые всякой железной рванью: танки на них немецкие «тигры», пушки «фердинанды». К фронту составы следуют военного назначения. И всякий товар гонят для освобождённых районов, где народ изголодался. Тут и хлеб, и цистерны, и тёс. Отсюда наш эшелон к фронту поворачивал.

Попрощались мы с начальником эшелона за руку, пожелали друг другу счастливого пути. Отцепили нас, поставили на запасный путь, ушёл эшелон. Опять я бегаю по станции, хлопочу, требую срочной отправки. А уж ночь опустилась, и дождь идёт. На станции хоть глаз выколи. Полное затемнение. Да немцы ещё недавно тут нахозяйничали перед уходом. Кругом рельсы вывороченные валяются, шпалы расколотые, щебень, железные балки, вагонные скаты. И днём-то еле пройдёшь. А тут ни зги не видать. Бегаю я по путям, натыкаюсь на всё. А фонарь у меня, как на грех, ветром задуло.

И вдруг мне говорят у блокпоста:

— Идите скорей, ваш вагон давно прицеплен, отправляют.

Побежал я обратно на пути. Нет нигде моего вагона. Не могу найти. Сюда бегу, туда кидаюсь. А в темноте разобрать ничего невозможно. Ношусь я как сумасшедший по станции, чуть не плачу. Спрашиваю всех: «Не видали вагон номер «172-256», с одного боку горелый?» Нет, никто не видал. Да и разве разглядишь тут что-нибудь, в эдакой темноте! А дождь льёт всё пуще и пуще. Вымок я до самых внутренностей. Дрожу весь как осина. Забежал я куда-то на пути, где уж и народу нет, спросить некого. Только ветер в темноте рваным железом погромыхивает. Слышу, состав какой-то пошёл, и как раз в ту сторону, куда и нам отправляться. Бегу я между составами, а слева и справа, навстречу и вдогонку колёса постукивают. Стой, погоди! Вот он, мой вагон, обгорелый сбоку, и площадка тормозная. Обогнал меня. Еле уцепился на ходу за поручни, навалился на площадку, кое-как влез. Ну, слава тебе господи!

— Дарья! — кричу я в вагон. — Жива, здорова? Заждалась, чай... Ай, Дашутка! Ты что, заснула, что ли?

Не отвечает. И тихо в вагоне, нет никого, пусто. Упало у меня сердце. Ах, Дашка ты, Дашка! Вот и понадейся на тебя. А обещала сторожить. Заждалась, должно быть, бедняжка, пошла искать меня да и заблудилась. Где уж тут девчонке найти, когда я и сам-то целый час плутал! Жалко мне стало девчонку, да что же делать? Где же её теперь искать? Ясно, отстала Дашка. А меня всего трясёт. Промок очень. И до того пальцы застыли — фонаря зажечь не могу.

Решил я сперва согреться. Пошарил в углу: стояла там у меня припасённая заветная поллитровочка. Еле нашёл — упала, откатилась к другой стенке. Выбил я пробочку, крякнул, хлебнул — полезли у меня глаза под самые брови. Батюшки! Да что это такое? Всякого я в жизни пробовал, самого крепкого... Маляры меня раз было политурой угощали — ничего... А другой раз музей эвакуировали, закоченел я на ветру, так студенты меня научным спиртом из-под ящерицы саламандры потчевали. Но такого зверства у меня ещё во рту в жизни не было. Вроде как зажигательную бомбу проглотил. Сел я на пол, а потом повалился во всём и лежу, раскрывши рот, словно селёдка на блюде. И как люди дышат, забыл, и голоса нет. Только хлюпаю, будто рваный сапог. А кругом во внутренности у меня всё карболкой шибает. Отдышался чуток, зажёг фонарь, гляжу — милые мои! — да я не в свой вагон залез... Вагон тоже повреждённый, видать, при бомбёжке, но только кругом бутыли какие-то стоят, аптекой воняет.

Тут я сообразил: это я в вагон с медикаментами влез. Лекарства, медикаменты тоже, видно, из Москвы послали для больниц в освобождённые районы. А я в темноте обмишурился, карболки хватил. В общем, полную себе внутреннюю дезинфекцию произвёл — и чувствую, ребятки, эти самые микробы из меня давай бог ноги. Еле отчихался. Потом чих прошёл, икота взяла. Ну, слава богу, думаю, хорошо, хоть карболка попалась, а то мог ещё йоду напиться.

Так. Ну, допустим, полечился, а что же дальше делать? Где мне мой вагон искать теперь, где Дарья моя, анчутка несчастная? Хотел я было соскочить на ходу, да поезд разогнался под уклон. И что толку соскакивать на перегоне? Что я один в поле буду делать, да ещё ночью?.. Вот комиссия отца Денисия, история кума Григория!

Замечаю, однако, что тормозит поезд, видно, к станции подъезжаем. Как стрелку проехали, я, не дожидаясь остановки, соскочил.

Тихо кругом. Составы стоят. Темно. Людей не слышно. Потом рожок где-то запел, паровоз закричал, буфера задлинькали. Пролез я под вагоны, побежал туда. Отправляют какой-то состав.

— Что за поезд? — спрашиваю.

Из темноты сверху отвечают:

— Санитарная летучка...

Это раненых с фронта везут в госпиталь. И идёт состав в сторону той станции, где я свой вагон потерял. Стал я проситься в теплушку — не пускают. Говорят, переполнено всё, места нет. Я всё-таки вскочил на ходу, а мне велят обратно сойти, чуть не спихивают.

— Не положено, — говорят, — в санитарном поезде посторонних возить.

— Дружочки, — говорю, — уважаемые, я же не посторонний! Я от своего вагона отбился. Сам по этой научной части.

Слышу, в темноте посопел кто-то, словно принюхался, да и говорит:

— Шут его знает. В темноте не видать. Но запах, верно, от него медицинский. Ладно, пусть до станции доедет.

Так я и попал снова на ту же станцию. А тут уж немножко светать начало. Бегаю я опять по путям, кричу:

— Дашутка, Дарьюшка, милая! Аукнись, подай голос!

И вдруг слышу откуда-то с другого пути:

— Тута я, тута, дядя Гурыч!

Кинулся я в ту сторону, посветил фонарём... Вот он, мой чрезвычайный, особого назначения! Дашка как бросится мне на шею прямо сверху! Я даже на землю сел. А потом вдруг как начала меня обоими кулаками барабанить — и в грудь, и по шапке.

— Да ты обалдела, что ли?

Она в рёв:

— Да, вы зачем меня одну бросили! Темно, боязно. А потом самолёты прилетели, две бомбы кинули. А всё нет и нет... Я думала, уж вас убило, как Лёшу... Только я, дядя Гурыч, никуда от вагона не отлучалась. И когда налёт был, все побежали, а я тут сторожила, как вы наказывали. Всю ночь. Только смёрзла шибко.

А у самой зубы словно дважды два долбят.

Ну, проехали мы ещё день и прибыли наконец на эту самую Козодоевку. Дашутка моя волосы расчесала, умылась из чайника, вещички свои собрала и подаёт мне руку, вроде как взрослая дамочка: пальцы лодочкой, аккуратно.

— Дядя Гурыч, премногое вам спасибо, что довезли. Очень вам благодарна с мамой, на всю жизнь. Если вам отлучаться от вагона нельзя, так я сама сейчас сбегаю до дому, а потом с мамой приду к вам, кушать принесу. И бельё соберите мне, мы вам сразу с мамой тут же постираем. А то вы весь заносились совсем. Счастливо вам пока оставаться!

И пошла. Взвалила мешки свои, котомочки, идёт, сама тоненькая, стёганка до колен, башмаки полведёрные по грязи плюхают. А я гляжу вслед, думаю: «Вот доставил девчонку на место. Теперь у них, чай, радости будет!.. А ты, Афанасий Гурыч, следуй по своему направлению. Один теперь... Своих детишек завести некогда было, всю жизнь на пути провёл, ну хоть чужих ребят книжками порадуй. Всё-таки будет с тебя какой-нибудь толк».

Скрутил я цигарку, за кипятком сходил к паровозу, прикурил у машиниста. Прошёл эдак часок, другой. Новый паровоз дали, ждём отправления. А Дашутки не видно. «Конечно, ей уж теперь не до меня», — думаю.

И тут вижу: между путей бежит, спотыкается Дашка моя и тянет за руку высокую женщину. Увидела меня Дашка, вырвала руку, побежала, на самой лица нет. Бросилась ко мне, ткнулась головой в плечо. Выговорить ничего не может, только бьётся вся, колотится головёнкой своей о меня и одно твердит: «Ой, дядя Гурыч... дяденька!..» Ничего не могу разобрать. Гляжу на гражданку, которая с ней. Подошла она ближе, сама слёзы глотает, шепнула на ухо, и оступилось во мне сердце. Вон оно какая беда! Некуда было спешить девчонке. Несчастное дело получилось...

— Как же это так? — спрашиваю. — А она- то дождаться не могла, торопилась всё...

— Это, — отвечает, — немцы уж перед самым уходом ворвались к ним и вот что натворили. Ну, Даша, успокойся. Не надо, милая... Что же делать, девочка! Дашенька, родная, не надо...

— А вы сами кто ей будете? — спрашиваю.

— Я учительница. Даша Маркелова у меня в классе была. Хорошо успевала. А вам, — говорит, — спасибо, дорогой, что довезли девочку.

Потрепал я Дашу по голове, затихла она.

— Эх ты, горе моё! — говорю. — Как же ты теперь тут одна будешь, неуютная?.. Давай, Даша, я тебя на обратном заезде, как порожняк будем гнать, к тётке возьму. Я бы тебя и к себе в дочки забрал, да ведь жизнь у меня перегонная, на колёсах моя жизнь, дорожный я житель. А тебе требуется воспитание.

Учительница слёзы вытерла, посмотрела на меня и говорит:

— Милый вы, славный человек... Как вас зовут? Афанасий Гурыч? Так вот, Афанасий Гурыч, за Дашу не беспокойтесь. Ей тут хорошо будет. У нас детдом открывается. Пока Даша у меня поживёт. Верно, девочка? А потом я её в детдом определю. С её тётей мы спишемся.

Засмотрелась учительница в дверь нашего вагона, и загорелись у неё вдруг глаза, бросилась она к книжкам.

— Боже мой, — говорит, — книжки... учебники... Настоящие учебники! Два года не видела. Господи! Смотрите, буквари, задачники, весь комплект. Господи, не верится! Если б только могли вы хоть чуточку нам оставить — Даше в приданое и ребятам моим... Вот бы мы вам, Афанасий Гурыч, милый, спасибо сказали преогромное! Вот бы вас век помнили!..

Роется она в книжках, схватит какую, прочтёт на крышке: «Грамматика» — и к груди прижмёт.

Гляжу, совсем она ещё и сама-то молоденькая. Только состарило её раньше срока. Тоже, видать, натерпелась. А горе одного только рака красит.

— Хотя, — говорю, — у меня станция назначения и получатель значатся иные, ничего... Выбирайте, что вам требуется. Только, товарищ учительница, попрошу мне расписочку для отчётности.

Ну, отобрала она малую стопочку. Расписку черкнула.

Тут запели, затрезвонили по всему составу буфера, тормоза скрипнули, паровоз голос подал. Отправление нам.

Нагнулся я, поцеловал на прощание Дашу в макушку самую, прокашлялся, хотел чего-то ещё сказать, да только рукой махнул и полез на площадку.

Пошёл состав.

Даша сначала шла всё быстрее и быстрее возле подножки, рукой за неё держалась, потом отпустила, побежала около вагона, отставать стала, всё смотрит на меня. А учительница осталась на месте, одной рукой учебники к себе прижала, а другой издали машет мне...

Ну, вот и всё, ребятки.

А теперь я прибыл к вам, и вот вы сейчас получаете эти самые учебники, которые вам послал из Москвы товарищ народный комиссар просвещения.

Вот сейчас их вам раздавать станут. Извиняюсь, если маленько груз не в полной сохранности дошёл. Видите, тут подпалило немножко. Вот осколком пробито. А здесь от пули след. Это когда нас на станции обстреливали. А вот тут две арифметики чуток кровью повело. Это на них Алёша лежал. Клоков.

Берите, ребята, книжки себе. Для вас и везли мы их. Когда учиться по ним станете, Алёшу Клокова вспоминайте и могилку его возле станции Старые Дубы...

Невысокий криволицый человек закончил свой рассказ, отёр платком длинные усы и, скромно отойдя от стола, надел выцветшую фуражку с малиновым кантом. В большом школьном зале с полувыгоревшим потолком, с выбитыми и заколоченными фанерой окнами стояла тишина. А потом по знаку директора школьники один за другим стали подходить к столу, где были сложены присланные из Москвы учебники. Молчаливые и серьёзные, бережно принимали ребята в свои руки книжки, страницы которых были тронуты огнём, пулями и кровью...

Эти рассказы Лев Кассиль написал в годы Великой Отечественной войны. За каждым из них стоят реальная история - о мужестве и героизме русского народа на фронте и в тылу.

Лев Кассиль «Рассказ об отсутствующем»

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награждённых, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шёл к столу. Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награждённому руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награждённый, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, чётко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился:

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ командующий... И вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награждённый, и все почувствовали, что человек очень взволнован. — Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблёскивал золотой ободок ордена, и обвёл зал просительными глазами.

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

— Говорите, — сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

— Вы, наверное, слышали, товарищи, — так начал он, — какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из миномётов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочёсывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому: время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берёт нас своими клещами за горло. Вывод ясен: надо пробиваться окольным путём.

А где он, этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: «Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щёлка имеется. Если найдём, проскочим». Я, значит, сразу вызвался. «Дозвольте, — говорю, — мне попробовать, товарищ лейтенант?» Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку, должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи. Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. «Хорошо, — говорит, — товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?»

Вывел он меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. «Ну, Коля, — говорит, — давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля... Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие...» — «Ладно, — говорю, — Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале...»

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнём немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака — кустарник, и за ним — дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает... Взял я колючую былинку да и покорябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

— Ты что тут? — говорю я.

— Я, — говорит, — корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке чёрное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет... Только вы, дядя, не верьте... Это я всё вру... пробую так. Дядя, — говорит, — вы от наших отбились?

— А это кто такие ваши? — спрашиваю.

— Ясно кто — Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда, — говорю. — Расскажи, что тут, в твоей местности, делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперёд, съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он, — вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку миномёты ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нету.

— И откуда, — говорю, — ты всё это знаешь?

— Как, — говорит, — откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идёт по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя, — говорит, — погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу: из разорванного сапога кровь плывёт. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:

— Дядя, — говорит, — сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

— Эх, дядя, дядя, — говорит мой дружок и сам чуть не плачет, — ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь, после...

Побледнел он так, что веснушек ещё больше стало, а глаза у самого блестят. «Что он такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу. Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: «Стоять!.. Стоять! Не ходить дальше!»

Заскрипели над моей головой тяжёлые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу, — донёсся до меня голос моего дружка, — хорошая такая корова, сама белая, а на боке чёрное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет, Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу... — стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка. И внезапно по дороге чётко застучали его лёгкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжёлые, кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далёкий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я. После уже ничего не помню. Помню только: когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвёл глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло. И есть у меня ещё одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного, героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись лётчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боёв, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому не ведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге...

Лев Кассиль «Линия связи»

Памяти сержанта Новикова

Лишь несколько кратких информационных строк было напечатано в газетах об этом. Я не стану повторять их вам, потому что все, кто читал это сообщение, запомнили его навсегда. Нам не известны подробности, мы не знаем, как жил человек, совершивший этот подвиг. Мы знаем только, как кончилась его жизнь. Товарищам его в лихорадочной спешке боя некогда было записывать все обстоятельства того дня. Придёт ещё время, когда героя воспоют в балладах, вдохновенные страницы будут охранять бессмертие и славу этого поступка. Но каждый из нас, прочитавших коротенькое, скупое сообщение о человеке и его подвиге, захотел сейчас же, ни на минуту не откладывая, ничего не дожидаясь, представить, как всё это свершилось... Пусть меня поправят потом те, кто участвовал в этом бою, может быть, я не совсем точно представляю себе обстановку или прошёл мимо каких-то деталей, а что-то прибавил от себя, но я расскажу обо всём так, как увидело поступок этого человека моё воображение, взволнованное пятистрочной газетной заметкой.

Я увидел просторную снежную равнину, белые холмы и редкие перелески, сквозь которые, шурша о ломкие стебли, мчался морозный ветер. Я расслышал надсадный и охрипший голос штабного телефониста, который, ожесточённо вертя рукоятку коммутатора и нажимая кнопки, тщетно вызывал часть, занимавшую отдалённый рубеж. Враг окружал эту часть. Надо было срочно связаться с ней, сообщить о начавшемся обходном движении противника, передать с командного пункта приказ о занятии другого рубежа, иначе — гибель... Пробраться туда было невозможно. На пространстве, которое отделяло командный пункт от ушедшей далеко вперёд части, сугробы лопались, словно огромные белые пузыри, и вся равнина пенилась, как пенится и бурлит взбугрённая поверхность закипевшего молока.

Немецкие миномёты били по всей равнине, взметая снег вместе с комьями земли. Вчера ночью через эту смертную зону связисты проложили кабель. Командный пункт, следя за развитием боя, слал по этому проводу указания, приказы и получал ответные сообщения о том, как идёт операция. Но вот сейчас, когда требовалось немедленно изменить обстановку и отвести передовую часть на другой рубеж, связь внезапно прекратилась. Напрасно бился над своим аппаратом, припадая ртом к трубке, телефонист:

— Двенадцатая!.. Двенадцатая!.. Ф-фу... — Он дул в трубку. — Арина! Арина!.. Я — Сорока!.. Отвечайте... Отвечайте!.. Двенадцать восемь дробь три!.. Петя! Петя!.. Ты меня слышишь? Дай отзыв, Петя!.. Двенадцатая! Я — Сорока!.. Я — Сорока! Арина, вы слышите нас? Арина!..

Связи не было.

— Обрыв, — сказал телефонист.

И вот тогда человек, который только вчера под огнём прополз всю равнину, хоронясь за сугробами, переползая через холмы, зарываясь в снег и волоча за собой телефонный кабель, человек, о котором мы прочли потом в газетной заметке, поднялся, запахнул белый халат, взял винтовку, сумку с инструментами и сказал очень просто:

— Я пошёл. Обрыв. Ясно. Разрешите?

Я не знаю, что говорили ему товарищи, какими словами напутствовал его командир. Все понимали, на что решился человек, отправляющийся в проклятую зону...

Провод шёл сквозь разрозненные ёлочки и редкие кусты. Вьюга звенела в осоке над замёрзшими болотцами. Человек полз. Немцы, должно быть, вскоре заметили его. Маленькие вихри от пулемётных очередей, курясь, затанцевали хороводом вокруг. Снежные смерчи разрывов подбирались к связисту, как косматые призраки, и, склоняясь над ним, таяли в воздухе. Его обдавало снежным прахом. Горячие осколки мин противно взвизгивали над самой головой, шевеля взмокшие волосы, вылезшие из-под капюшона, и, шипя, плавили снег совсем рядом.

Он не слышал боли, но почувствовал, должно быть, страшное онемение в правом боку и, оглянувшись, увидел, что за ним по снегу тянется розовый след. Больше он не оглядывался. Метров через триста он нащупал среди вывороченных обледенелых комьев земли колючий конец провода. Здесь прерывалась линия. Близко упавшая мина порвала провод и далеко в сторону отбросила другой конец кабеля. Ложбинка эта вся простреливалась миномётами. Но надо было отыскать другой конец оборванного провода, проползти до него, снова срастить разомкнутую линию.

Грохнуло и завыло совсем близко. Стопудовая боль обрушилась на человека, придавила его к земле. Человек, отплёвываясь, выбрался из- под навалившихся на него комьев, повёл плечами. Но боль не стряхивалась, она продолжала прижимать человека к земле. Человек чувствовал, что на него наваливается удушливая тяжесть. Он отполз немного, и, наверное, ему показалось, что там, где он лежал минуту назад, на пропитанном кровью снегу, осталось всё, что было в нём живого, а он двигается уже отдельно от самого себя. Но как одержимый он карабкался дальше по склону холма. Он помнил только одно: надо отыскать висящий где-то там, в кустах, конец провода, нужно добраться до него, уцепиться, подтянуть, связать. И он нашёл оборванный провод. Два раза падал человек, прежде чем смог приподняться. Что-то снова жгуче стегнуло его по груди, он повалился, но опять привстал и схватился за провод. И тут он увидел, что немцы приближаются. Он не мог отстреливаться: руки его были заняты... Он стал тянуть проволоку на себя, отползая назад, но кабель запутался в кустах. Тогда связист стал подтягивать другой конец. Дышать ему становилось всё труднее и труднее. Он спешил. Пальцы его коченели...

И вот он лежит неловко, боком на снегу и держит в раскинутых, костенеющих руках концы оборванной линии. Он силится сблизить руки, свести концы провода вместе. Он напрягает мышцы до судорог. Смертная обида томит его. Она горше боли и сильнее страха... Всего лишь несколько сантиметров разделяют теперь концы провода. Отсюда к переднему краю обороны, где ожидают сообщения отрезанные товарищи, идёт провод... И назад, к командному пункту, тянется он. И надрываются до хрипоты телефонисты... А спасительные слова помощи не могут пробиться через эти несколько сантиметров проклятого обрыва! Неужели не хватит жизни, не будет уже времени соединить концы провода? Человек в тоске грызёт снег зубами. Он силится встать, опираясь на локти. Потом он зубами зажимает один конец кабеля и в исступлённом усилии, перехватив обеими руками другой провод, подтаскивает его ко рту. Теперь не хватает не больше сантиметра. Человек уже ничего не видит. Искристая тьма выжигает ему глаза. Он последним рывком дёргает провод и успевает закусить его, до боли, до хруста сжимая челюсти. Он чувствует знакомый кисловато-солёный вкус и лёгкое покалывание языка. Есть ток! И, нашарив винтовку помертвевшими, но теперь свободными руками, он валится лицом в снег, неистово, всем остатком своих сил стискивая зубы. Только бы не разжать!.. Немцы, осмелев, с криком набегают на него. Но опять он наскрёб в себе остатки жизни, достаточные, чтобы приподняться в последний раз и выпустить в близко сунувшихся врагов всю обойму... А там, на командном пункте, просиявший телефонист кричит в трубку:

— Да, да! Слышу! Арина? Я — Сорока! Петя, дорогой! Принимай: номер восемь по двенадцатому.

Человек не вернулся обратно. Мёртвый, он остался в строю, на линии. Он продолжал быть проводником для живых. Навсегда онемел его рот. Но, пробиваясь слабым током сквозь стиснутые его зубы, из конца в конец поля сражения неслись слова, от которых зависели жизни сотен людей и результат боя. Уже отомкнутый от самой жизни, он всё ещё был включён в её цепь. Смерть заморозила его сердце, оборвала ток крови в оледеневших сосудах. Но яростная предсмертная воля человека торжествовала в живой связи людей, которым он остался верен и мёртвый.

Когда в конце боя передовая часть, получив нужные указания, ударила немцам во фланг и ушла от окружения, связисты, сматывая кабель, наткнулись на человека, полузанесённого позёмкой. Он лежал ничком, уткнувшись лицом в снег. В руке его была винтовка, и окоченевший палец застыл на спуске. Обойма была пуста. А поблизости в снегу нашли четырёх убитых немцев. Его приподняли, и за ним, вспарывая белизну сугроба, потащился прикушенный им провод. Тогда поняли, как была восстановлена линия связи во время боя...

Так крепко были стиснуты зубы, зажавшие концы кабеля, что пришлось обрезать провод в углах окоченевшего рта. Иначе не освободить было человека, который и после смерти стойко нёс службу связи. И все вокруг молчали, стиснув зубы от боли, пронявшей сердце, как умеют молчать в горе русские люди, как молчат они, если попадают, обессиленные от ран, в лапы «мёртвоголовых», — наши люди, у которых никакой мукой, никакими пытками не разжать стиснутых зубов, не вырвать ни слова, ни стона, ни закушенного провода.

Лев Кассиль «Зеленая веточка»

На Западном фронте мне пришлось некоторое время жить в землянке техника-интенданта Тарасникова. Он работал в оперативной части штаба гвардейской бригады. Тут же, в землянке, помещалась его канцелярия. Трёхлинейная лампёшка освещала низкий сруб. Пахло свежим тёсом, земляной сыростью и сургучом. Сам Тарасников, невысокий, болезненного вида молодой человек, со смешными рыжими усиками и жёлтым, обкуренным ртом, встретил меня вежливо, но не слишком приветливо.

— Устроитесь вот тут, — сказал он мне, указывая на топчан и тотчас снова склоняясь над своими бумагами. — Сейчас вам подстелят палатку. Надеюсь, моя контора вас не стеснит? Ну и вы, рассчитываю, тоже особенно мешать нам не будете. Условимся так. Присаживайтесь пока.

И я стал жить в подземной канцелярии Тарасникова. Это был очень беспокойный, необычайно дотошный и придирчивый работяга. Целые дни он надписывал и заклеивал пакеты, припечатывал их сургучом, согретым над лампой, рассылал какие-то донесения, принимал бумаги, перечерчивал карты, стучал одним пальцем на заржавленной машинке, тщательно выбивая каждую букву. По вечерам его мучили приступы лихорадки, он глотал акрихин, но лечь в госпиталь категорически отказывался:

— Что вы, что вы! Куда же я уйду? Да тут всё дело без меня станет! Всё на мне и держится. На день мне уйти — так потом год не распутаешься тут...

Поздно ночью, вернувшись с переднего края обороны, засыпая на своём топчане, я всё ещё видел за столом усталое и бледное лицо Тарасникова, освещённое огнём лампы, деликатно, ради меня приспущенным, и укутанное табачным туманом. От глиняной печурки, сложенной в углу, шёл горячий чад. Усталые глаза Тарасникова слезились, но он продолжал надписывать и заклеивать пакеты. Потом он вызывал связного, который дожидался за плащ-палаткой, повешенной у входа в нашу землянку, и я слышал следующий разговор.

— Кто из пятого батальона? — спрашивал Тарасников.

— Я из пятого батальона, — отвечал связной.

— Примите пакет... Вот. Возьмите его в руки. Так. Видите, написано здесь: «Срочно». Следовательно, доставить немедленно. Вручить лично командиру. Понятно? Не будет командира — передадите комиссару. Комиссара не будет — разыщите. Больше никому не передавать. Ясно? Повторите.

— Доставить пакет срочно, — как на уроке, однотонно повторял связной. — Лично командиру, если не будет — комиссару, если не будет — отыскать.

— Правильно. В чём понесёте пакет?

— Да уж обыкновенно... Вот тут, в кармане.

— Покажите ваш карман. — И Тарасников подходил к высокому связному, становился на цыпочки, просовывал руку под плащ-палатку, за пазуху шинели, и проверял, нет ли прорех в кармане. — Так, в порядке. Теперь учтите: пакет секретный. Следовательно, если попадётесь противнику, что будете делать?

— Да что вы, товарищ техник-интендант, зачем же я буду попадаться!

— Попадаться незачем, совершенно верно, но я вас спрашиваю: что будете делать, если попадётесь?

— Да я сроду никогда не попадусь...

— А я вас спрашиваю, если? Так вот, слушайте. Если что, опасность какая, так содержимое съешьте не читая. Конверт разорвать и бросить. Ясно? Повторите.

— В случае опасности конверт разорвать и бросить, а что посерёдке — съесть.

— Правильно. Через сколько времени вручите пакет?

— Да тут минут сорок и идти всего.

— Точнее прошу.

— Да так, товарищ техник-интендант, я считаю, не больше пятидесяти минут пройду.

— Точнее.

— Да через час-то уж наверняка доставлю.

— Так. Заметьте время. — Тарасников щёлкал огромными кондукторскими часами. — Сейчас двадцать три пятьдесят. Значит, обязаны вручить не позднее ноля пятьдесяти минут. Ясно? Можете идти.

И этот диалог повторялся с каждым посыльным, с каждым связным. Покончив со всеми пакетами, Тарасников укладывался. Но и во сне он продолжал учить связных, обижался на кого-то, и часто ночью меня будил его громкий, суховатый, отрывистый голос.

— Как стоите? Вы куда пришли? Это вам не парикмахерская, а канцелярия штаба! — чётко говорил он во сне.

— Почему вошли, не доложившись? Выйдите и войдите ещё раз. Пора научиться порядку. Так. Погодите. Видите: человек ест? Можете обождать, у вас не срочный пакет. Дайте человеку поесть... Распишитесь... Время отправления... Можете идти. Вы свободны...

Я тормошил его, пытаясь разбудить. Он вскакивал, смотрел на меня малоосмысленным взглядом и, снова повалившись на койку, прикрывшись шинелью, мгновенно погружался в свои штабные сны. И опять принимался быстро говорить.

Всё это было не очень приятно. И я уже подумывал, как бы мне перебраться в другую землянку. Но однажды вечером, когда я вернулся в нашу халупку, основательно промокнув под дождём, и сел на корточки перед печкой, чтобы растопить её, Тарасников встал из-за стола и подошёл ко мне.

— Тут, значит, получается так, — сказал он несколько виновато. — Я, видите ли, решил временно не топить печки. Давайте деньков пять воздержимся. А то, знаете, печка угар даёт, и это, видимо, отражается на её росте... Плохо на неё воздействует.

Я, ничего не понимая, смотрел на Тарасникова.

— На чьём росте? На росте печки?

— При чём же тут печка? — обиделся Тарасников. — Я, по-моему, выражаюсь достаточно ясно. Этот самый чад, он, видно, плохо действует... Она совсем расти перестала.

— Да кто расти перестал?

— А вы что же, до сих пор не обратили внимания? — уставившись на меня, с негодованием закричал Тарасников. — А это что? Не видите? — И он с внезапной нежностью поглядел на низкий бревенчатый потолок нашей землянки.

Я привстал, поднял лампу и увидел, что толстый кругляш вяза в потолке пустил зелёный росток. Бледненький и нежный, с зыбкими листочками, он протянулся под потолок. В двух местах его поддерживали белые тесёмочки, приколотые кнопками к потолочине.

— Понимаете? — заговорил Тарасников. — Всё время росла. Такая славная веточка вымахнула. А тут стали мы с вами топить часто, а ей, видно, не нравится. Я вот тут зарубочки делал на бревне, и даты у меня проставлены. Видите, как сперва быстро росла. Иной день по два сантиметра вытягивала. Даю вам честное, благородное слово! А как стали мы с вами чадить тут, вот уже три дня не наблюдаю роста. Так ей и захиреть недолго. Давайте уж воздержимся. И курить бы надо поменьше. Стебелёчек-то нежненький, на него всё влияет. А меня, знаете, интересует: доберётся он до выхода? А? Ведь

так, чертёнок, и тянется поближе к воздуху, где солнце, чует из-под земли.

И мы легли спать в нетопленной, сырой землянке. На другой день я, чтобы снискать расположение Тарасникова, сам уже заговорил с ним о его веточке.

— Ну как, — спросил я, сбрасывая с себя мокрую плащ-палатку, — растёт?

Тарасников выскочил из-за стола, посмотрел мне внимательно в глаза, желая проверить, не смеюсь ли я над ним, но, увидев, что я говорю серьёзно, с тихим восторгом поднял лампу, отвёл её чуточку в сторону, чтобы не закоптить свою веточку, и почти шёпотом сообщил мне:

— Представьте себе, почти на полтора сантиметра вытянулась. Я же говорил, топить не надо. Просто удивительное это явление природы!..

Ночью немцы обрушили на наше расположение массированный артиллерийский огонь. Я проснулся от грохота близких разрывов, выплёвывая землю, которая от сотрясения обильно посыпалась на нас сквозь бревенчатый потолок. Тарасников тоже проснулся и зажёг лампочку. Всё ухало, дрожало и тряслось вокруг нас. Тарасников поставил лампочку на середину стола, откинулся на койке, заложив руки за голову.

— Я так думаю, что большой опасности нет. Не повредит её? Конечно, сотрясение, но тут над нами три наката. Разве уж только прямое попадание. А я её, видите, подвязал. Словно предчувствовал...

Я с интересом поглядел на него.

Он лежал, запрокинув голову на подложенные за затылок руки, и с нежной заботой смотрел на зелёный слабенький росточек, вившийся под потолком. Он просто забыл, видимо, о том, что снаряд может обрушиться на нас самих, разорваться в землянке, похоронить нас заживо под землёй. Нет, он думал только о бледной зелёной веточке, протянувшейся под потолком нашей халупы. Только за неё беспокоился он.

И часто теперь, когда я встречаю на фронте и в тылу взыскательных, очень занятых, суховатых на первый взгляд, малоприветливых как будто людей, я вспоминаю техника-интенданта Тарасникова и его зелёную веточку. Пусть грохочет огонь над головой, пусть промозглая сырость земли проникает в самые кости, всё равно — лишь бы уцелел, лишь бы дотянулся до солнца, до желанного выхода робкий, застенчивый зелёный росток.

И кажется мне, что есть у каждого из нас своя заветная зелёная веточка. Ради неё готовы мы перенести все мытарства и невзгоды военной поры, потому что твёрдо знаем: там, за выходом, завешанным сегодня отсыревшей плащ- палаткой, солнце непременно встретит, согреет и даст новые силы дотянувшейся, нами выращенной и сбережённой ветке нашей.

Это рассказ о подвигах детей, школьников, пионеров в годы Великой Отечественной войны.

Алексей Андреевич. Автор: Л. А. Кассиль

Командир никогда не видел в глаза Алексея Андреевича, но слышал о нём каждый день. Неделю назад бойцы, возвращаясь из разведки, доложили, что в лесочке их встретил босой мальчуган, вывернул из карманов семь белых камешков, пять чёрных, потом вытянул верёвку, завязанную четырьмя узелками, а в конце концов вытряхнул три щепочки. И, глядя на добытое из карманов добро, неизвестный мальчуган сообщил шёпотом, что на том берегу реки замечены семь миномётов немецких, пять танков противника, четыре орудия и три пулемёта. На вопрос: «Откуда он взялся?» — мальчонка ответил, что его прислал сам Алексей Андреевич.

Пришёл он к разведчикам и на другой день, и на третий. И каждый раз долго рылся в карманах, вытаскивая разноцветные камешки, щепочки, считал узлы на бечёвке и говорил, что его прислал Алексей Андреевич. Кто таков Алексей Андреевич, мальчонка не сказал, как его ни расспрашивали. «Время военное — болтать много нечего, — объяснил он, — да и сам Алексей Андреевич не приказывал ничего говорить о нём». И командир, ежедневно получая очень важные сведения в лесу, решил, что Алексей Андреевич — это какой-то храбрый партизан, могучий богатырь с тугими усами и низким голосом. Именно таким почему-то казался командиру Алексей Андреевич.

Однажды вечером, когда с широкой реки потянуло теплом и вода стала совсем гладкой, словно застывшей, командир проверил посты охранения и собрался поужинать. Но тут ему доложили, что к часовым заставы прибыл какой-то парнишка и просится к командиру. Командир разрешил пропустить мальчишку.

Через несколько минут он увидел перед собой невысокого паренька лет тринадцати-четырнадцати. Ничего особенного в нём не было. Мальчонка с виду казался простоватым и даже немного непонятливым. Он шёл слегка разболтанной походкой, и слишком короткие штанины мотались из стороны в сторону над его босыми ступнями. Но командиру показалось, что мальчишка только прикидывается таким простачком. Командир почуял какую-то хитрость. И действительно, как только паренёк увидел командира, он тотчас перестал зевать по сторонам, подобрался весь, сделал четыре твёрдых шага, замер, вытянулся и отчеканил:

— Разрешите доложить, товарищ командир? Алексей Андреевич...

— Ты?! — не поверил командир.

— Я самый. Заведующий переправой.

— Чем? Чем заведующий? — переспросил командир.

— Переправой! — раздалось из-за куста, и сквозь листву просунулся мальчонка лет девяти.

— А ты кто такой? — спросил командир.

Мальчуган вылез из куста, вытянулся и, поглядывая то на командира, то на своего старшего товарища, старательно выговорил:

— Я — для особых поручениев.

Тот, кто назвался Алексеем Андреевичем, грозно покосился на него.

— Для поручений, — поправил он малыша, — сто раз сказано! И не лезь, покуда старший говорит. Сызнова вас учить надо?

Командир скрыл улыбку и внимательно оглядел обоих. И старший и маленький стояли перед ним навытяжку.

— Это Валёк, порученец мой, — пояснил первый, — а я заведующий переправой.

У маленького «порученца» от волнения всё время шевелились пальцы босых запылённых ног, аккуратно сдвинутых пятками вместе.

— Заведующий? Переправой? — удивился командир.

— Так точно.

— Где же это твоя переправа?

— В известном месте, — сказал паренёк.

— Да что это за переправа такая? — рассердился командир. — Крутит тут мне голову: переправа, переправа... а ничего толком не объяснит.

— Можно стоять вольно? — спросил паренёк.

— Да стой вольно, стой как хочешь, только скажи толком: что тебе от меня надо?

Ребята стали «вольно». Маленький при этом старательно отставил в сторону ногу и смешно вывернул пятку.

— Обыкновенная переправа, — неторопливо начал старший. — Имеется, значит, плот. Под названием «Гроб фашистам». Сами связали. Нас целых восемь человек, а я заведующий. И мы с того берега, где немцы, трёх раненых наших на эту сторону переправили. Они вон там, в лесу. Мы их там укрыли, маскировку сделали. Только дале-то их тащить тяжело. Вот мы к вам и прибыли. Их надо в посёлок унести, раненых.

— Что же, немцы вас не заметили? Как же вы у них под носом на своём плоту путешествуете?

— А мы всё под бережком, под бережком, а потом, там у нас коряга есть, мы от неё уже на ту сторону переваливаем. Тут у речки изгиб. Вот и не видно нас. Они заметили было, стрелять начали, а мы уже к месту назначения прибыли.

— Ну, если правду говоришь, молодец, Андрей Алексеевич! — сказал командир.

— Алексей Андреевич, — тихо поправил паренёк, скромно глядя в сторону.

Через полчаса Алексей Андреевич и его «порученец» Валёк привели командира и санитаров к раненым, которые были спрятаны в лесу, там, где река

сделала глубокую промоину в береге и толстые корни деревьев переплелись, как шалаш.

— Вот тут! — указал Алексей Андреевич.

Вскоре трое тяжело раненных красноармейцев

были уложены санитарами на носилки. Двое из раненых бойцов были в забытьи и только изредка тихо стонали; третий, схватив ослабевшей рукой командира за локоть, тяжело двигая губами, всё порывался сказать что-то. Но у него выходило только:

— Пионеры-то... ребятишки... очень благодарны... бойцов... пионеры... Пропали бы... А они вот...

Санитары унесли раненых в посёлок, а командир пригласил ребят поужинать к себе. Но Алексей Андреевич заявил, что подходит самое время для работы и он отлучиться не может.

На следующий день Алексей Андреевич принёс командиру бумажку, на которой был нарисован план расположения немцев. Он сам нарисовал его, пробравшись на тот берег.

— А сколько у них пулемётов и орудий, не заметил? — спросил командир.

— Сейчас получите всё в точности, — отвечал Алексей Андреевич и свистнул.

Тотчас из кустов высунулся долговязый парень в очках.

— Это при нашем плоте счетовод Колька, — пояснил Алексей Андреевич.

— Не счетовод, а бухгалтер, — мрачно поправил долговязый.

— Бухгалтер! Сто раз сказано! — сказал Алексей Андреевич.

У «бухгалтера» оказался точный, завязанный узелком на верёвке, собранный из камешков и палочек список всех пулемётов и орудий, которые немцы установили на другом берегу.

— А как насчёт броневиков? Не видали?

— Это уже надо у Серёжки спросить, — отвечал Алексей Андреевич. — Я нарочно рассредоточил по всем, чтобы у каждого понемножку было. А по камешкам да щепочкам немцы не узнают. Это у каждого в кармане бывает. Если кто и попадётся, остальные своё доделают. Эй, Серёжка! — крикнул он, и тотчас из-за кустов вышел наголо стриженный и загорелый увалень; у него был десяток ракушек, обозначающих немецкие броневики и танки. — Может, вам винтовки нужны? — вдруг сурово спросил Алексей Андреевич.

Командир рассмеялся:

— А вы что, не только плоты мастерите, но и винтовки, выходит, производите? Так, что ли?

— Нет, — отвечал, не улыбаясь, Алексей Андреевич. — У нас готовые, немецкого производства. Присылайте вечером за ними к переправе, в ноль часов пятнадцать минут. Только чтоб точно.

Четверть первого, как было условлено, к месту переправы пришёл сам командир. Его сопровождали несколько бойцов. Командир стал спускаться к воде и споткнулся обо что-то железное и тяжёлое. Он нагнулся и нащупал мокрую винтовку.

— Принимайте оружие, — зашептал Алексей Андреевич.

Восемьдесят немецких винтовок передали пионеры-плотогоны в эту ночь красноармейцам. Алексей Андреевич аккуратно пересчитал их, отметил у себя в записной книжечке каждую и велел своему «бухгалтеру» получить расписку с командира...

Командир уложил ребят в своей палатке. Алексей Андреевич хотел оставить дежурных у плота, но командир поставил там своего часового. Настоящий часовой охранял в эту ночь славный пионерский плот, а заведующий переправой и семеро его помощников, укрытые шинелями, сладко посапывали в командирской палатке.

Утром часть уходила на новые позиции. Ребят разбудили, накормили вкусным завтраком. Командир подошёл к Алексею Андреевичу и положил ему руку на плечо.

— Ну, Алексей Андреевич, — сказал он, — спасибо тебе за службу. Пригодилась нам твоя переправа.

Командир не раз вспоминал в тот день маленького заведующего переправой. Очень важные сведения дали командиру ребята. Фашистский батальон с танками и двумя взводами мотоциклистов был разгромлен в этот день. Вечером командир составлял список бойцов, представляемых к награде, и первым поставил имя Алексея, заведующего переправой через реку Н., славного командира плота «Гроб фашистам».